Объяли меня воды до души моей...
Шрифт:
— Это козодой. И это тоже козодой.
Но сейчас голоса Дзина не было слышно, и, только поднявшись по винтовой лестнице наверх, Исана увидел сына, который спал под кроватью, устроившись между двумя желтыми пластмассовыми ведрами. Исана довольно долго, словно некую диковину, разглядывал подошвы ног ребенка, синие от засохшего и окислившегося на них крахмала. Потом, не снимая пальто, в изнеможении улегся, поджав ноги, прямо на кровать Дзина и стал слушать птичий хор, в котором солировал дрозд. Забывшись коротким, как эта кровать, сном, Исана увидел в неведомом мерцающем свете Дзина, которому было уже тридцать пять лет. Мерцание это, сопровождавшееся записью птичьих голосов, озаряло его сына и едва ощутимо согревало лицо Исана. В этом сне творилось нечто ужасное: избивали Дзина. У сына, хоть он и вырос, остались по-детски покатые плечи. Огромная голова, составлявшая чуть ли не треть его роста, и рыхлая полнота тоже остались детскими, щеки расширялись книзу и, закрывая ворот свитера, свисали на грудь. Этого тихого и безобидного повзрослевшего Дзина избивал жилистый полицейский, и тот, безуспешно пытаясь вырваться из его рук, издавал
Сын не понимал, за что его избивают, не знал, как избавиться от полицейского, и, испытывая невероятные страдания, отвечал на сотрясавшие его склоненную голову удары лишь жалобными криками: йе, йе, йей, йей. Исана проснулся от криков кита, которые издавал он сам, с таким горьким чувством одиночества и беспомощности, что не смог удержать слез. Он лежал, поджав ноги, то и дело ворочаясь с боку на бок. Приподнявшись на постели и опустив ноги на холодный пол, он думал: нужно бы научить Дзина, чтобы он, если его будут бить, не страдал безропотно, а, зарядившись гневом, бросался в ответную атаку или хотя бы уклонялся от ударов. Времени мало, смеркается, а путь далек. Да и когда произошло все увиденное во сне, отец тридцатипятилетнего Дзина, то есть сам Исана, уже умер. Вот почему он, уже мертвый, сознавая полное свое бессилие, поджав ноги, ворочался с боку на бок и плакал, издавая крики: йе, йе, йей, йей.
Но успеет ли Исана при жизни научить сына, как вести себя в случае нападения? Может быть, обмотать голову черной тряпкой, вымазать неприкрытую часть лица красной краской и наброситься на Дзина в темноте у винтовой лестницы? А вдруг Дзин, с его тонким обонянием, осязанием и слухом, узнает в напавшем перерядившегося отца? Тогда он решит, будто отец — неведомо для чего, — обмотав голову черной тряпкой и вымазав красной краской лицо, устроил ему засаду и избил. Новый приступ страха заставил Исана заглянуть под кровать — вид спящего сына, как всегда, вселил в него бодрость и покой...
Чувствуя, что Дзин уже, наверное, проснулся, Исана снова заглянул под кровать. Заглянул под таким углом, чтобы при том освещении, которое было в комнате, Дзин мог сразу узнать его. Ребенок проснулся спокойно, и в обоих глазах его — том, который видел слабо, и здоровом — тоже засветилась тихая радость от того, что он узнал отца. Глаза его, отливавшие радужным блеском, как внутренность раковины, улыбались точь-в-точь как у взрослого.
— Сэндайский насекомоед, — сказал он в ответ на голос, слышавшийся из магнитофона, и сладко зевнул. В душе Исана бесчисленными пузырьками всплыла радость. Он снял пальто, взял на руки еще теплого со сна Дзина, крепко прижал его к себе и, как бы убедившись, что и его собственное тело тоже живет, стал спускаться по лестнице.
— Сварим сейчас макароны, и я тебе расскажу, что сегодня произошло, — повторил Исана несколько раз, и Дзин наконец согласился:
— Свари макароны и расскажи...
Исана, как всякий мужчина, живущий затворником и не привыкший есть в компании, быстро проглотил макароны, сдобренные маслом и сыром, и выпил несколько чашек воды. Дзин же ел спокойно и размеренно, весь отдавшись еде, смаковал ее, устремив взор в потолок, и, пребывая в какой-то прострации, утратил способность двигаться, двигалась лишь рука, отправлявшая в рот очередную порцию макарон. Исана любовался сыном. Потом, видя, что ребенок съел все до последней крошки и продолжает неотрывно смотреть в тарелку, в надежде найти прилипший ко дну кусочек, придвинул к нему коробочку тянучек, которую купил про запас вместе с другими коробками продуктов и овощей. Деньги для этого он раздобыл, выйдя сегодня из дому. Дзин долго пытался открыть коробочку с тянучками и, когда ему это удалось, радостно протянул крышку Исана, но, раньше чем начать есть, внимательно осмотрел аккуратно разложенные в коробочке конфеты. Исана посмотрел на марку, воспроизводящую старую гравюру. На огромной рыбе плывет по волнам бог, играя на арфе. Эта репродукция картины, изображающей Ариона с арфой в руках на спине дельфина, была в коллекции Исана, посвященной китам. Исана смотрел на репродукцию старинной картины, воспроизводящей животное из семейства китовых, с не меньшим восхищением, чем Дзин на свои тянучки. Потом, обратившись к Дзину, прочел длинную лекцию, страстно желая, чтобы души деревьев и души китов незримо при сем присутствовали:
— Едва только переступив порог больницы, в комнате ожидания, где находились посетители, пришедшие проведать больных, я сразу же увидел полицейского в штатском. Возможно, кроме него были и другие. Но мне вполне достаточно и того, что я увидел одного. Стоя у телефона-автомата, я услышал, как молодая женщина, которая то ли пришла кого-то проведать, то ли ухаживала за больным и хотела поговорить с кем-то, чтобы больной ее не услышал, называла имя больного и номер палаты — я запомнил. Через некоторое время я сказал ей, что работаю в газете, и спросил, на каком этаже специальная палата. Если речь идет о политическом деятеле, то на пятом, восточное крыло, объяснила она мне.
Зачем я запомнил номер палаты, в которой лежал больной, не имеющий ко мне никакого отношения? Это была просто предосторожность на случай, если полицейский в штатском, стоящий у лифта, спросит, к кому я иду. Но мои опасения оказались напрасными. Я преспокойно поднялся на пятый этаж. Правда, когда я вышел из лифта, то увидел в восточном крыле коридора еще одного полицейского, стоявшего у дверей самой дальней палаты с таким видом, будто он оказался здесь случайно; этот был уже в форме. Что же делаю я? Вхожу в уборную, сажусь на унитаз, не поднимая крышки, и спокойно жду, когда и полицейский придет сюда по нужде. Я сразу же узнал его шаги. Действительно, стуча подкованными ботинками и отдуваясь тяжело, как бык, вошел полицейский. Запершись в соседней кабине, он чем-то шуршал, а потом издал громкий звук.
Несколько секунд я сдерживался, но все же прыснул. Выйдя из уборной, я направился в палату, которую теперь никто не охранял. Когда я вошел, секретарь, разумеется, вскочил и бросился ко мне. Но я тут же увидел сраженного раком властителя мира политики, который, сидя на кровати, как будто глянул в мою сторону. Я увидел твоего деда. Подтянув к себе деревянный кронштейн, прикрепленный к спинке кровати, он разглядывал себя в висевшем на нем зеркальце. Он действительно ужасно похудел. Его сморщенная голова теперь была похожа на совершенной формы шар, самой широкой частью которого были виски, откуда овал мягко сходил на нет к макушке и подбородку. Мне показалось, что он думает успокоенно: да, именно это моя настоящая голова.Когда я служил у этого человека личным секретарем, он был очень полный и заплывшие жиром лицо и затылок нарушали идеальную форму шара — это его ужасно раздражало. Только потому, что голова его лишилась идеальной формы шара, он считал свою полноту безобразной. Я пробовал говорить, что полнота его совсем не безобразна, а он не то чтобы возмущался, но возражал и при этом рисовал свою голову, какой она была в студенческие годы. Череп — туго обтянутый кожей, ни жиринки, круглый, как арбуз. Сейчас его голова снова приняла идеальную форму шара. Разглядывая в зеркало свою голову, он, наверно, хотел убедиться, что полость рта, напоминающая маленький черный шарик, очень подходит к голове, имеющей идеальную форму шара. Не зря же он, мельком взглянув на меня, непрошеного гостя, не закрыл рта и по-прежнему держал перед собой зеркало. Мне даже почудилось, будто в этой темной круглой яме я увидел раковую опухоль, поразившую его горло. Казалось, оттуда вырываются вонь и мириады вирусов рака. Мне хотелось крикнуть этому старику с головой, имеющей идеальную форму шара: «Вы за свою долгую жизнь бюрократа и политика лгали несчетное число раз, стараясь добиться, чтобы вам поверили, и на этой удобренной ложью почве взрастили лишь жалкую травинку правды, касающейся формы вашей головы, но, к сожалению, вам никто не верил».
Мне удалось пройти лишь половину узкого пространства между дверью и кроватью — в меня вцепился упитанный секретарь, ревностно оберегающий политика, заболевшего раком. Свет из окна освещал его спину, и он напоминал либо дрессировщика собак в длинном дрессировочном халате, либо просто мешок, набитый песком, но воздух, со свистом вырывавшийся из его ноздрей, тяжело пах дзинтаном [2] и луком. Какой же была его энергия, укрепляемая лишь с помощью дзинтана и лука, в этой жизни, отданной сидению у постели больного? Его энергии вполне хватило на то, чтобы вытолкать меня из палаты. Кроме того, он несколько раз больно ударил меня по колену, что тоже заставило меня отступить. Поэтому единственное, что мне удалось, когда меня выталкивали вон, это прокричать призыв. Прокричать, обратившись к старику, чтобы перевоспитать его! Вгони ноги в землю, как дерево! Меня с таким ожесточением толкал и пинал секретарь, что голос мой прерывался, но все равно, когда я прокричал это больному, секретарь, во всеоружии дзинтана и лука, дошел до того, что воззвал к кому-то, стоявшему у стены: Наоби-сан, разрешите избить его? При этом продолжал бить меня по колену, подлец. Холодный голос твоей матери ответил: Можешь избить его как следует. И этот дзинтаново-луковый молодчик начал избивать меня по-настоящему, а в это время вернулся тот, ходивший по нужде полицейский. Налетел на меня сзади и больно ударил по голове. Тут я понял, что у меня не остается времени отправить последнее, даже самое крохотное послание, и закричал: йе, йе, йей, йей.
2. Дзинтан — лекарство в виде мелких серебристых шариков, оказывающее тонизирующее действие.
— Это кит, — радостно, нараспев сказал Дзин.
Глава 3
Слежка и угрозы
Когда человек, впоследствии назвавшийся Ооки Исана и имевший настоящее имя, записанное в книге регистрации актов гражданского состояния, просыпался, то, пока пробуждались от сна лишь руки и ноги, а мозг и желудок еще были погружены в дремоту, он временами испытывал глубокую опустошенность вынутого из петли самоубийцы. Впервые это случилось однажды утром. Во время сна в его продолжавшем бодрствовать сознании сохранялось воспоминание о том, как вечером он точил кухонный нож по просьбе жены — они еще жили вместе — и во сне пробовал самые разные способы покончить с собой. Лучше всего, решил он, перерезать себе горло, и эта картина отчетливо запечатлелась в его мозгу. На рассвете, проснувшись в своей холодной кровати, он, точно ящерица, настороженно поднял голову, нащупал босыми ногами пол и кратчайшим путем направился в кухню. Но шум работающего холодильника, помимо воли Исана, остановил его. Достав из холодильника жирный кусок свинины на ребрышках, целиком зажаренный в духовке, он рвал его зубами, искоса поглядывая на три аккуратно висящих кухонных ножа, поблескивавших в рассветной мгле. Насытившись, Исана вновь пробудил в себе инстинкт самосохранения...
Хотя он тогда и упустил момент, чтобы дать выход бесконечной опустошенности, испытываемой обычно на рассвете, он считал чистой случайностью, что в утренней газете не было статьи о его смерти или о том, что отказывающийся жить ребенок в конце концов умер. Отказывающимся жить ребенком был Дзин. Почему Дзин оказался в состоянии безысходности — неизвестно, но ребенок явно отказывался жить, и те, кто внимательно наблюдал за ним, установить ничего не смогли. Когда Исана впервые обратил на это внимание и они с женой, стыдясь, должны были признать, что не чем иным, как дурной болезнью, которой оба когда-то страдали, объяснить это невозможно, положение ребенка стало критическим. Он активно отказывался жить, и это состояние стало для него обычным.