Очарованье сатаны
Шрифт:
Всевышний обязательно прислушается к его просьбе, ибо Господь – первый крестьянин, который все на земле насадил и возделал, а крестьянин крестьянина всегда поймет.
И, хоть еврейский Бог по-крестьянски действительно все на земле насадил и возделал, Он потомственному крестьянину из деревни
Юодгиряй Чеславасу Ломсаргису в его просьбе отказал – Иаков не прельстился хорошим жалованьем и ни на осень, ни на зиму к нему в работники не нанялся, но, когда приезжал в свободные от похорон дни из Мишкине, никакой работы на хуторе не чурался – и за плугом ходил, и картошку копал, и сено скирдовал, и кровлю в овине чинил, и лошадей подковывал, и канавы рыл. Но, за что бы он ни
Перебрав в уме, чем бы ей до пятницы заняться, Элишева остановилась на косьбе. За год с лишним, прожитый на хуторе, она к косе ни разу не прикоснулась – косовица была мужским делом.
Элишева сняла со стрехи косу, нашла в сарайчике точильный брусок, и, сокращая путь, зашагала мимо кустов малины к обморочному лугу.
С каждым днем трава на лугу, простиравшемся чуть ли не до самого танкового полигона Красной Армии, никла и жухла, а июньское небо как назло скупилось на облака и от раскаленного солнца превращалось в огромную жаровню.
Обливаясь потом, превозмогая непривычную боль в спине, она до вечера скосила узкую полоску и, усталая, довольная собой, улеглась на зеленом, дурманящем ковре и сама не заметила, как уснула.
И приснился ей странный и несуразный сон, будто сидит она в просторной бричке с кожаным пологом и кожаными сиденьями; на ней, на невесте, длинное подвенечное платье с оборками, блестящая фата, мягкие туфельки с перепонкой; рядом жених – Чеславас Ломсаргис – в черном костюме с большой розой в петлице, сшитом ее, Элишевы, отцом, и в высоком цилиндре; в бричку запряжена пара норовистых коней, которая мчит их по улицам Мишкине на венчание в костел, а за бричкой бегут Гедалье Банквечер, Рейзл и могильщик Иаков и что-то громко выкрикивают; Элишева старается разобрать летящие вослед слова, но цокот копыт заглушает не то мольбы, не то проклятья; бричка с молодыми мчится, а костела все нет и нет; наконец поверх конских грив вырастает шпиль с крестом, потом раскрашенные оконные стекла, потом массивная дверь с расписанием воскресных и будничных месс – костел, как аист, парит в воздухе, а бричка все мчится и мчится…
Когда Элишева открыла глаза, небо уже было усыпано крупными летними звездами. Оставаясь еще внутри диковинного сна, она боялась взглянуть вверх – а вдруг снова увидит, как во весь опор мчится бричка и как над местечковой мостовой между звездами, словно белый аист, парит белокаменный храм?
Вернувшись из сна в свою клеть – спать в избе на кроватях
Ломсаргиса, пользоваться их бельем Элишева отказалась, – она только заполночь погасила керосиновую лампу и растянулась на батрацком, набитом соломой тюфяке. Но уснуть не могла – как ни гнала она от себя привидившиеся во сне образы, они упрямо возвращались из небытия, преследовали ее, настигали, смущая душу и обретая с каждым разом подлинные черты. Ворочаясь с боку на бок и прислушиваясь к ночным шорохам, Элишева тщилась предвидеть, что ждет ее в ближайшем будущем. Кому она, недоучка-крестьянка да еще сионистка, нужна в мире, где правят ее родич Арон Дудак и его последователи Повилас
Генис и Лука Андронов. Что ей делать, если в их мире, где справедливость позванивает наручниками, она не желает оставаться, а в другой, вымечтанный мир уже не может из-за своего легкомыслия попасть? Смириться? Бунтовать? Может, прав был Иаков, когда звал ее к себе на кладбище? Оттуда никого не ссылают в Сибирь, оттуда никому не суждено добраться до Палестины, там нет ничьих сторонников и ничьих противников, потому что в отличие от жизни, которая только и делает, что всех разъединяет, смерть
всех объединяет…В клети было душно, по глиняному полу сновали голодные мыши; под балками потолка миротворно шуршали тайные добытчики – бессонные жучки, пахло прелой соломой; где-то в пуще обиженно завыл волк, и на вой лесного собрата возмущенно отозвался чуткий Рекс.
Элишева раскрыла крохотное, засиженное мухами оконце и, вдыхая ночную прохладу, бесцельно стала всматриваться в непроницаемую стену
Черной пущи. В какое-то мгновение ей почудилось, что от этой чернеющей громады отделилась ускользающая от взгляда тень, которая по мере приближения увеличивалась и принимала очертания то заблудившейся во мраке птицы, то развевающейся на ветру гривы.
Элишева напрягла слух, и до нее вдруг донесся терявшийся в шуме вековых деревьев конский топот. Услышал его, видно, в своей конуре и
Рекс, который заметался на цепи, закружился волчком, радостно залаял в подсвеченной звездами темноте, и в ответ на его радость темнота откликнулась протяжным ржаньем.
Ломсаргис, робко подумала Элишева и, накинув на плечи шерстяной платок, вышла в ночь.
Топот усиливался, и сквозь ветви старой яблони уже можно было разглядеть и лошадь, и всадника.
То ли от прохлады, то ли от волнения Элишева вдруг съежилась, почему-то некстати вспомнила свой недавний сон про длинное подвенечное платье в оборках, фату, розу в петлице, бричку, летящую в погоне за костелом в небеса, про отца Гедалье Банквечера, выкрикивающего вдогонку не то мольбы, не то проклятия, но быстро взяла себя в руки и двинулась навстречу всаднику. Она не сомневалась, что это Ломсаргис. Никому, кроме него, не могло прийти в голову продираться в ночном мраке через опасную Черную пущу.
Чеславас въехал во двор, спешился, привязал к коновязи лошадь и, заметив во тьме призрачную женскую фигуру, тихо окликнул:
– Чего, Эленуте, не спишь?
– Я уже выспалась. На лугу.
– На лугу спят коровы, а не такие милые барышни, как ты.
– Косила сено и свалилась замертво.
– Ты косила? – недоверчиво переспросил Ломсаргис. И, приблизившись, неуклюже обнял ее.
– Больше некому было. Иаков обещал объявиться только в пятницу. Были тут, правда, двое.
– Кто?
– Повилас Генис и его боевой дружок Лука Андронов. Я просила их помочь, но не допросилась.
– Снова за излишками приезжали? – насторожился Чеславас.
– Нет. На сей раз за вами. С пистолетами, – сказала она, воспользовавшись удобным случаем предупредить его об опасности.
–
Есть будете?
– Некогда, – пробормотал он. – Не за тем я сюда столько часов скакал. – Чеславас помолчал и после томительной паузы промолвил: – И много ты, Эленуте, скосила?
– Одну полоску…
– Ух ты! Скоро мужикам нос утрешь, – Ломсаргис тихо рассмеялся. – Не переживай. Ночи сейчас светлые, лунные. Вспомню молодость, когда у брата нашего ксендза-настоятеля три лета батрачил, и все остальное до утра скошу. Не пропадать же даром такому добру. А потом обойду всех своих подданных – кого по шерстке поглажу, кому в глаза загляну, а кого и в морду чмокну. Пусть знают, что хозяин еще, слава
Богу, жив.
– Они вас не забыли, – сказала Элишева, разглядывая в лунном свете
Ломсаргиса, который, отправляясь из Занеманья в Юодгиряй, до неузнаваемости изменил свой облик и был больше похож на поденщика, чем на хозяина хутора. Он отрастил рыжую, густую, как у местных староверов, бороду, был одет в распахнутый кургузый пиджачок, полотняные брюки, заправленные в чьи-то обрезанные до щиколоток сапоги, на голове у него красовалась парусиновая кепка со сломанным козырьком.