Очарованье сатаны
Шрифт:
– Я хотел у вас, понас Тадас, спросить, что делать с
Семеном-Симонасом? Туткус говорит, что его надо порешить.
– С кем, с кем? Кого порешить?
– Старого безумца Семена-Симонаса. Вы его, понас Тадас, наверно, не раз видели, когда проезжали через развилку Мишкине – Паэжереляй. Он на обочине дороги ждет Мессию. Боится, чтобы тот по ошибке вместо
Мишкине не свернул в Паэжереляй. До войны крестьяне по пути на базар всегда останавливали на развилке лошадей и подкармливали его, а евреи, те показывали его своим заезжим американским родичам как достопримечательность.
– А что, по-твоему, с ним надо делать?
Томкус пожал плечами.
– А ничего. Разве
– Но Прыщавый Семен – еврей… Последний еврей Мишкине. Правда, он и сам об этом вряд ли уже помнит и сейчас похож скорее на придорожное распятие или на высохшее дерево, которое скрипит на ветру и того и гляди рухнет…
– Ну и пусть себе скрипит! Опасаться надо не больных безумцев, а здоровых, которые забрасывали цветами танки с красными звездами. А этот Семен, наверно, даже понятия не имеет о том, какое нынче столетие, и солнца с Востока он не ждал.
– Он ждал Мессию, – поддакнул Томкус. – Значит, не трогать.
– Не трогать, – сказал на прощание Тарайла и, одернув френч, проводил Юозаса до дверей. – А с переездом не мешкай. Иначе останешься с носом. В случае надобности грузовичок подбросим.
Юозас кивнул.
Грузовичка не понадобилось. Томкус и его мать Антанина жили скромно и бедно – весь скарб можно было за один рейс перевезти на самой обыкновенной телеге. Но богобоязненная Антанина наотрез отказалась переезжать с окраинной Кленовой улицы на Рыбацкую.
– Я останусь тут, – заартачилась она.
– Но почему? Там и места больше, и к костелу ближе, – уговаривал ее
Юозас. – Если мы в эту квартиру не въедем, другие ее займут.
Банквечеры туда уже никогда не вернутся.
– А ты откуда знаешь?
– Знаю.
– Возвращаются, Юозук, и мертвые с того света, – сказала Антанина.
–
Господь Бог в наказание подселяет их к живым, к тем, кто повинен в их смерти.
– А я, мам, никого не убивал…
Томкус не ожидал, что разговор примет такой оборот. От богомолки-матери он таких слов никогда не слышал. Она целыми днями напролет сидела в избе, кухарила, что-то вязала, вышивала, латала, чинила или читала стократно прочитанный от корки до корки молитвенник, в котором все заповеди, как считала Антанина, написаны под диктовку Господа ангелами-писарями, обученными Всевышним грамоте и реющими над грешной землей.
– Если хочешь, – смягчилась она, – переезжай сам. Женишься, приведешь на новую квартиру жену, у вас пойдут дети, а мне и тут хорошо… Я привыкла спать в своей постели, на своих подушках и под своим одеялом.
– Что за беда? Возьмешь все с собой. И настенные коврики с вышитыми лебедями. Все, что тебе дорого, – искушал он ее.
– Всего, Юозук, с собой не возьмешь. Тут твоя люлька стояла, там, за окном, отец после рыбалки свои сети сушил. Переезжай сам. А я к тебе по воскресеньям буду прямо из костела в гости приходить, а когда жена твоя родит, буду внуков нянчить. Но отсюда я никуда не уйду.
Тут всю жизнь прожила и, когда Господь призовет меня вязать Ему шерстяные носки и рукавицы, хочу, как твой отец, в этой избе спокойно умереть. Ведь под своей крышей и умирать легче…
Уломать ее было невозможно. Тихая и суеверная, она обладала на редкость твердым характером, не меняла своих мнений в угоду обстоятельствам. Антанина открыто корила сына за то, что он забросил свое ремесло и взялся не за свое дело. Она уверяла, что “иголка и ножницы больше ему к лицу”, чем винтовка. Мол, никто в их роду оружием себе на пропитание не добывал.
– Это грех. Грех.
Его порой и самого охватывало странное чувство сожаления о том, что он
бросился с головой в роковой водоворот событий и теперь делал не то, что ему хотелось бы, а то, чего от него требовали. Но ТадасТарайла успокаивал его, говоря, что зло и несправедливость невозможно искоренить без того, чтобы самим не сотворить зло.
Господь Бог, мол, простит нам наши грехи, которые мы совершили скорее от отчаяния и унижения, чем из мести.
Томкус старался не задумываться над такими сложными вещами – Господь
Бог был далек, а новые власти близко. Разве он, Юозас, виноват, что так уж заведено на свете: если угодишь Богу, то непременно прогневаешь власть?
Чтобы не обидеть мать, отказавшуюся перебраться на новую квартиру, и
Тадаса Тарайлу, его к этому подталкивавшего, Юозас принял Соломоново решение – кушать в избе на Кленовой улице, а спать и работать на
Рыбацкой.
Юозас и впрямь стал ночевать в осиротевшем доме Гедалье Банквечера, но ложился не в его широкую, аккуратно застеленную двуспальную кровать, а на тахту, где до того, как отправиться на хутор к
Чеславасу Ломсаргису, видела свои радужные сны о Палестине Элишева.
Иногда перед сном он подходил к швейной машинке, опускалcя на табурет и, населяя квартиру привычными животворящими для слуха звуками, принимался с какой-то неистовостью строчить вхолостую или переставлять с места на место состарившиеся безглазые манекены, которые раздражали его тем, что в сумраке смахивали на оголодавшие привидения. Раздражали его не только манекены, но и развешанные по стенам фотографии. Ему чудилось, что за ним следит весь многочисленный род Банквечера и все родичи его жены Пнины – бородатые деды в бархатных ермолках и в черных лапсердаках; бабушки в длинных, до самых пят, платьях и тяжелых платках с увесистыми кистями; курносый, веснушчатый толстячок Гедалье в коротких летних штанишках и белой кепочке с выгнутым козырьком; его покойная сестричка Хава в кофточке и в блестящих кожаных сапожках на теплых маминых коленях. Входя в дом, Томкус прежде всего старался не зацепиться взглядом за это дружное, весьма плодовитое, невесть когда запечатленное семейство. Но ощущение того, что эти Банквечеры все равно вот-вот сойдут со стены, обступят его со всех сторон и, кляня почем зря за самоуправство, свяжут и выкинут вон, это ощущение у него не проходило.
Наконец он не вытерпел – снял со стены фотографии, тайком вынес их во двор, сгреб наспех какие-то сухие беспризорные листья и хворостины, развел костерок и сжег. Весь род бумажных Банквечеров сгорел на июльском ветру быстро, только легкий, витиеватый дымок поднялся с замусоренного двора к безоблачному и всеохватному небу.
Правда, стоило только Юозасу переступить порог дома и невольно глянуть на голую, запятнанную пустотой стену, как все Банквечеры словно по уговору снова собирались вместе, предки усаживались в обтянутые кожей кресла, а потомки по ранжиру выстраивались вокруг них в тех же позах и в тех же огнеупорных одеждах.
Эти наваждения мучили Юозаса, отравляли радость будущего новоселья.
Но он надеялся, что со временем ему удастся от них отделаться.
Может, как и предрекал дальновидный Тарайла, жизнь действительно наладится – он найдет себе пару (свободных молодок в округе было немало), женится, заведет детей, все перестроит в доме Банквечера, перебелит, перекрасит, и все дурное забудется, истает, испарится.
Через неделю-другую он сдаст в повстанческий штаб винтовку и станет в Мишкине единственным портным с постоянной клиентурой, ведь все его конкуренты – Гиберы, Шахновичи, Ривкины, Левины – ничего уже никому не сошьют – что можно сшить из могильной глины?