Очарование зла
Шрифт:
Дорогая Вера!
Это мое последнее письмо к тебе. Я скоро умру. Вчера у меня был удар. Сестры в один голос утверждают, что мне повезло. Еще бы! Они так меня любят, что раздачу среди стариков утренней пайки начинают с меня. Если бы я был у них в конце списка, меня нашли бы уже мертвым. А так пришел врач — прибежал, прискакал! еще бы, ведь я у них живая легенда, — и наделал мне каких-то уколов.
Но до ста летя не доживу, что бы они все ни утверждали.
Я знаю, что ты получаешь мои письма.
Все
Прежде чем уйти из этого мира навсегда, я хотел бы попрощаться с тобой, Вера, с тобой, с единственным близким мне человеком. К несчастью, я действительно марксист. Закоренелый материалист. Поэтому я не могу пригласить священника. Но — вот глупо устроен человек! — мне хочется рассказать тебе о себе все без утайки. Наверное, потребность в предсмертной исповеди — это какой-то атавизм, вроде аппендикса или лишнего позвонка. Напоминание о хвосте и жабрах.
Между нами осталась одна смерть. И ты имеешь право знать, как оказалась, сама того не подозревая, причастна к ней…
Этого юношу звали Кабанец. Я не помню его имени. Только фамилию и звание — поручик…
Когда мы с тобой познакомились,я уже был сотрудником ОГПУ. Я решил посвятить свою жизнь борьбе за идеи социализма. Работа в ОГПУ позволяла мне находиться на самом переднем крае этой борьбы.
Помнишь, как мы встретились в Париже? Я никогда не мог забыть этого вечера… В Париж я приехал по заданию Центра. Один из наших агентов подозревался в измене. У нас не было прямых доказательств и все же оставить его в живых мы не имели права. Слишком многое было поставлено тогда на карту. Невозможно рисковать всей нашей работой, жизнями десятков людей. Даже если он и не был виновен. В таком случае он отдал бы жизнь за то, чтобы сохранить жизнь своим товарищам. Позволить им продолжать борьбу.
Я и сейчас в это верю. Не осуждай меня…
Руководил этой операцией Рейсс. Собственно, те аргументы, которые я сейчас тебе привел, я услышал впервые от него. Впоследствии он предал проклятию каждое свое слово, а я — нет. В этом наше отличие друг от друга. И поэтому я до сих пор жив, а он — нет. Не потому, что он «нашел в себе силы признать ошибки» и «отдал жизнь за убеждения», нет, а потому, что человек не должен скакать по убеждениям как лягушка.
Ты пишешь, что мы служили химере. Но мы — служили ей! И даже если это была химера (с чем я никогда не соглашусь), мы-mo были — НАСТОЯЩИЕ. Настоящие, Вера! Нельзя отречься от себя настоящего. Это-то и убивает верней всякой пули.
Вернусь, однако, к Кабанцу. Рейсс велел мне предусмотреть для себя алиби. И я выбрал тебя.
Моим алиби стало свидание с тобой. Я назначил встречу тебе и Кабанцу в одном и том же месте. Вы неизбежно должны были сойтись на одной лавочке. Я стрелял из засады… Мои напарники забрали труп, пока ты бежала под дождем и искала у меня защиты. Ты была такая трогательная, такая нежная… Вера. Я люблю тебя. Я любил тебя всю жизнь. Вот — единственная истина…
…Помнишь, Марина? Помнишь, Вера?.. Они приходят и спрашивают меня. Что-то я должна вспомнить, что-то очень важное, прежде чем меня отпустят.
Болевич шлет письма и фотографии. Снимки своих работ. Лепит из глины: вздыбленных лошадей, бегущих собак, портреты людей. Не портреты — впечатления, воспоминания. Прислал фото гипсового бюстика Марины.
Как в насмешку. Что, не помнит: Как живется вам с Гипсовой?..Превратить Марину — в труху..
Это надо додуматься! Идейка почище коммунизма.
Бедный поручик Кабанец!.. Откровение о его смерти опоздало на полвека. Как, впрочем, и многое другое. Странно, но на самом деле я почти не вспоминала того человека, которого застрелили у меня на глазах, а потом так ловко выкрали. С какого-то момента я поняла, чьих рук это дело. И ни о чем не спрашивала. И вовсе не потому, что не смела задавать вопросы. И вовсе не потому, что знала: он не имеет права отвечать на них. Просто я любила Болевича. Мне было все равно, чем он занимался и сколько человек он убил. Одного, двоих, троих… Почему для него так важно уточнить: в Кабанца он стрелял, к Рейссу привел убийц, а Кривицкого заставил покончить с собой? Какая разница? Для следствия, наверное, есть смысл во всех этих нюансах и оттенках, но для Высшего Судии, в которого мой бедный Болевич продолжает не верить, различие стерто. Все трое были убиты. И наверное, не трое, а больше, просто об этих я не знаю…
Нет, какая-то другая вещь, более важная. Что-то более существенное — то, что я должна вспомнить прежде, чем меня отпустят.
Что-то самое главное в моей жизни.
Не смерти, не война.
Даже не Болевич…
Престарелая леди сидела в кресле и улыбалась. Полутемный дом окружал ее, как черепаший панцирь. Невидимые человечки расставляли в этом доме все по своим местам. Они очень торопились: леди была плоха. Но она продолжала улыбаться. Она наблюдала за их работой. Впервые за долгие годы она отчетливо видела их.
Маленькие прозрачные ручки раздвигали стены, торопливо покрывали их побелкой. В один, в два слоя, так что стены делались синеватыми. Потом они вышибли темный потолок, напустили в небо фиолетовую синеву, а вместо садика раскинули море.
Некоторое время море безмолвствовало, но человечки скоро исправили ошибку, и оно зашумело, как настоящее. Улыбка на лице старой леди стала блаженной. Она опустила веки, продолжая видеть все, что сделали для нее человечки.
Милые. Столько лет воровали у нее спички, вино, мелкие вещички, но в конце концов отработали все.
Наконец-то она увидела главное. По берегу моря медленно шла девочка лет пяти, в шляпке, в забавном купальном костюмчике. От света ломило глаза, но девочка смотрела под ноги. Она искала самые красивые камушки на берегу. Гувернантка с зонтиком бежала где-то вдали, ее фигура расплывалась в жарком мареве, и прыгал над головой кружевной зонтик.
— Мадемуазель Гучкова! Маман будет сердиться, если вы не поспите днем!
Девочка не вела и плечом. Маман не будет сердиться. Маман милая, никогда не сердится. Целует ее прохладными душистыми губами. От рук маменьки пахнет, как от коробки с шоколадными конфетами, — таинственно.
Новая волна, прошумев, принесла с собой двух юных незнакомцев. Впереди шла девушка, круглолицая, в белом, прямого кроя, платье. Босая, с золотистыми завитками волос. Волосы вились у нее от природы, растрепанные, полные солнца. А глаза, — Вера только сейчас разглядела их, — ярко-зеленые, с желтыми колдовскими искрами. Шальные.
Эта девочка в шляпке, Вера, почему-то обладала сверхзнанием. Наверное, она и тогда, в том невозможном году, обладала этим знанием, но тогда она не облекала в слова свои мысли, не берегла их, вообще не придавала им большого значения. Когда тебе пять лет, ты знаешь о мире и людях все, и это так естественно, что никак не произносится вслух. А когда тебе исполняется семь, ты начинаешь забывать и к десяти годам не помнишь ничего. Взрослые называют подростковый возраст «временем открытий». На самом деле подростки просто подбирают ошметки былого цельного знания, которое было дано им в младенческие годы. Отсюда — и знаменитая подростковая досадливость.