Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Очарованная душа
Шрифт:

Особенно доверять этой силе не следовало. У нее бывали периоды упадка.

(Это была натура непостоянная…).

Она была русская эмигрантка. Два года назад, когда судьба забросила ее в Париж, ей было двадцать лет. В начале революции ей исполнилось шестнадцать. Между семнадцатью и двадцатью годами она пережила двадцать жизней, а сколько смертей? Ее носило по волнам гражданской войны. Восемнадцатилетняя девочка, она уже стала матерью. На Украине, во время налета банды Махно на Екатеринослав, ее ребенок, ее мальчик, был убит у нее на груди. В девятнадцать лет она вместе с отступавшей армией Врангеля попала в Турцию, где испытала все ужасы бегства, все жестокости и весь позор той купли-продажи, какую гостеприимная Европа предложила этим человеческим стадам: реакция сперва использовала их, толкнула в пропасть, а потом бросила. Эта женщина познала истерию ненависти, которая хочет мстить и, в свою очередь, заставить страдать. Жестокости приводили ее в содрогание, она неистовствовала при виде их и проникалась омерзением ко всем, кто бы их ни творил, будь то враги или люди из ее лагеря. Она познала крайности, на которые женщину толкает тело, изнуренное страданиями и лихорадкой страсти. Она познала часы отвращения к себе и к миру, к своей загубленной жизни: ей казалось,

что жить дальше – невозможно. И – что было уже вовсе непостижимо – познала полное забвение того, что видела и пережила, и беспощадный возврат к прежнему. Страшные годы прошли для нее как головокружительный водоворот, из которого ее сознание не сохранило почти ничего. Днем – пустота, голое место! Расплата наступала по ночам. Прошлое было всего лишь сон, галлюцинация. Она отбрасывала его от себя недоумевая: «Кто это?..» Она оставила позади себя столько своих «я», изношенных, поруганных, удушенных!.. По ним шагало ее новое «я».

Как бы ни плевала она на жизнь, но жизнь жила в ней и хотела жить…

Сейчас это была крепкая двадцатидвухлетняя женщина.

Ее отец был профессором Казанского университета, читал курс истории права. Это был крупный, почтенный представитель старой интеллигенции, которая служила Революции ступенькой, но Революция скоро перешагнула через нее, разбила и толкнула навстречу самой злобной реакции. Старая интеллигенция металась, как стрелка компаса, который сошел с ума, и в течение нескольких недель перескочила от Керенского к Деникину, от социалистов-революционеров к постыдному сговору с белой контрреволюцией. У нее не было времени передохнуть и одуматься. Ураган ослепил ее, она потеряла голову от страха и злобы и внезапно с изумлением увидела, что находится среди тех, кого всегда презирала, на кого смотрела, как на грязь, приставшую к подошвам. Она почувствовала себя обесчещенной, но было поздно, вырваться она уже не могла, – она была припаяна кровью, даже язык у нее был привязан. Не оставалось иного выхода, кроме как опуститься на дно, чтобы больше ничего не видеть и не слышать, чтобы умереть. Федору Волкову посчастливилось: он умер в самом начале своего крестного пути. (Распятие существует не для одних только праведников; рядом с Христом было распято двое заблудших.) Его поймали при попытке к бегству, он дал себя расстрелять, не проронив ни слова, ничего не простив ни друзьям, ни врагам, ни самому себе, стиснув зубы и проклиная мир… Наконец-то ночь!..

Был еще младший брат, мальчик лет четырнадцати-пятнадцати. Он обожал Асю, делился с ней мечтами о любви и творчестве. По первому зову трубы он ушел с компанией почти безоружных гимназистов – таких же безумцев, как он, воевать с большевиками. Все эти мальчики были перебиты.

Ася осталась одна на дорогах бегства. Каждая остановка была отмечена для нее муками и позором. Не однажды приходилось ей стрелять, и она рисковала поплатиться жизнью всякий раз, как безумный бег останавливался.

Но неистовое желание жить, свойственное каждому молодому существу, лихорадочное возбуждение, которое оно поддерживает в мозгу, застилали ей глаза красной пеленой и вонзали шпоры в бока. Она это знала. Она этого хотела. Она задыхалась от отвращения и презрения к самой себе. И так как надо было чем-то питаться, чтобы жить, она питалась презрением.

Ей удалось, наконец, добраться до прибежища на Западе, до песчаного берега среди скал – Парижа. На этом шумном берегу виновники кораблекрушения воровали у пострадавших последние обломки. Крабы, выброшенные океаном, попадали в одну корзину и пожирали друг друга. В Париже Ася отошла в сторонку. При первом же соприкосновении с эмигрантами, которые расположились здесь лагерем с самого начала Революции, Ася почувствовала холод и замкнулась: они были ей еще более чужды, чем сама чужбина. Они утратили связь с жизнью; они уже ровно ничего не понимали; они продолжали разглагольствовать, спорить, приказывать, не замечая того, что они мертвы. При встрече с ними Ася каждый раз с омерзением отшатывалась: «Они мертвецы… мертвецы… Как они этого не чувствуют?» Но они это чувствовали – и бились в судорогах безнадежного отчаяния. Они выли, они взывали к богу, к черту, к царю, к смерти. Они желали смерти своих близких, смерти своих врагов, смерти всего человечества. Если Европа, если мир не хотят их спасти, пусть Европа и мир погибнут вместе с ними! Кровавое безумие овладело этими мозгами, погруженными в бред мистики и в бред алкоголя… Ася удирала от них, она ненавидела их болтовню, их исступление, их пустоту. Она ненавидела все, что напоминало ей прошлое, и удирала.

Она утопала в одиночестве, как в бездонной пучине, – в большом городе одиночество особенно страшно. Этот город не лучше понимал русских, которым дал приют, чем русские, – да и она сама, – понимала его. Они жили в этом городе и презирали его. Ася держалась в стороне от живых. Она чувствовала, что принадлежит к затонувшему миру.

Но погибнуть она не могла. Она была создана из материала, не поддающегося разрушению, – меняться может лишь форма. Как существа подводного царства приспосабливаются ко всякому давлению, так и она могла видеть без глаз и дышать без легких. Ничто не могло бы заставить ее уйти раньше времени, даже ее собственная воля.

Два года просуществовала она почти в полном одиночестве, без средств, на случайные и непостижимые заработки. В иные дни она съедала яблоко, которое удавалось украсть с лотка, в другие не ела ничего; или, когда ей, бывало, посчастливится что-нибудь заработать, она в один присест с жадностью молодой волчицы поедала то, чего могло бы хватить дня на три: у нее был казацкий желудок – его стягивают или распускают в зависимости от того, есть чем его наполнить или нет. К регулярному труду она была неспособна. Рывком она могла выполнить работу, для которой требовалось несколько человек. Никакой труд не пугал ее: она мыла заплеванные полы в кафе, по четырнадцать часов кряду проводила на своих гибких стальных ногах, когда служила экономкой в одном доме или когда работала разносчицей и в рваной, промокшей обуви бегала с одного конца Парижа на другой, таская покупки, и бечевки врезались ей в пальцы. Случалось, что, придя после такой работы домой, она уже не ложилась: она до зари читала, сидя на продавленном стуле, не снимая платья, от которого пахло псиной; она сбрасывала только обувь и ставила отекшие ноги на холодные плиты пола…

Но бывало и так, что она вдруг, без всяких объяснений, бросала работу и целый день проводила в постели, лежа на спине, скрестив ноги, подняв колени, грезила и ни о чем

не думала или думала обо всем, хмуря брови и стряхивая пепел сигареты прямо на простыню… А иногда ею овладевала жгучая потребность смешаться с другими человеческими существами. Она без цели носилась целыми ночами по городу, входила всюду, где шумно, – в кабачки, в дансинги, – но как одичавшая собака, которая все обнюхивает, появляется и снова исчезает в темноте. Кокетничать она не умела, – только к краскам питала страсть дикарки. Мужчинам это не казалось смешным. Выражение ее лица, ее движения – все было своеобразно. Ее появление никогда не оставалось незамеченным. Другие женщины дулись, находили ее некрасивой, разбирали ее по косточкам. Ничто не помогало. Они знали, что не было мужчины, который не вздрогнул бы, как только она появлялась, и выходили из себя. Если бы она захотела, она могла бы жить, продавая себя. Ведь никакие предрассудки не сдерживали это худое, горячее, изголодавшееся тело, которое жизнь, казалось, уже ничему не может научить. Но ни разу не пустила она его в продажу. Но и без денег она тоже никому его не отдавала. Немой ужас перед прошлым и дикая злоба при мысли, что этому телу пришлось вынести. Страдание и яростный бунт против своего естества.

Невысказанная жажда искупления, незаживающая рана на теле гордого и здорового существа, оскорбленного недостойной жизнью. Последствия этой раны приближают человека к религиозному самоотречению. Он сам себя наказывает за пережитые страдания и бесчестье. В течение двух лет страшного одиночества в Париже Ася принуждала себя к аскетическому целомудрию. Ничто в мире не могло бы заставить ее нарушить этот безмолвный обет. Даже судороги в желудке, который не одну ночь терзали муки голода. Напротив! Чем сильнее угнетала ее нужда, тем упрямее бронировала она себя самоотречением. Ее защищала суровая гордость побежденной, у которой ничего больше не осталось, кроме гордости, и которая бережет этот последний залог, чтобы не коснуться земли обеими лопатками. И она поклялась не отдавать его даже в случае самой крайней нужды, хотя и не признавала за ним той ценности, которую ему приписывала старая мораль. Для нее это был символ последних остатков ее независимости. Из настороженного страха утратить его эта неверующая обрекла себя на жизнь в некоей Фиваиде, лишенной воды и любви, как на заре христианства поступали первые суровые и упорные отшельники.

Для утоления голода она находила Ersatz'ы. Она утоляла им особый вид голода – голод духовный, приступы которого терзали ее по временам не менее жестоко. И, утоляя его, заглушала голод телесный. Она проводила целые часы под аркадами «Одеона» и читала неразрезанные книги, разложенные на лотках перед книжными лавками. Дули ледяные зимние ветры, и закутанные продавцы, от холода топавшие ногами, не мешали ей: они уже знали ее, – глядя на нее, им становилось теплее. Прочитав книгу, она снова вкладывала ее в бандероль и аккуратно клала на место. Но в рукаве у нее была спрятана шпилька, которой она разрезала страницы, когда продавец отворачивался. Так она прочитала от начала много книг, в том числе научных и несколько брошюр Маркса. За три года скитаний, гонимая Революцией, она слышала о Марксе лишь от яростных клеветников и представляла его в виде одной из семи голов дракона. Теперь она проводила целые дни за чтением Маркса, жадно глотая страницу за страницей. Она боялась стащить книгу, как таскала помидоры и картофель в мелочных лавочках. Голый парень, у постели которого она сидела сейчас в гостинице, и не подозревал, что именно ее поймал он однажды за руку у лотка на улице Комартен. Она не постеснялась бы стащить и нужную книгу, если бы не боялась, что не сможет подойти к кормушке книготорговца в другой раз. Она была способна вырвать одну или две страницы из книги, которую читала. Она принадлежала к тем опасным варварам (все женщины в большей или меньшей степени варвары), которые, стремясь овладеть какой-нибудь крупицей знания, способны повредить ценную книгу, взятую в библиотеке, – повредить, не колеблясь:

«А что ж тут такого? Книги на то и существуют, чтобы я их глотала…» Но ей надо было думать о провизии и на завтра – о крошках со стола книготорговца, и осторожность подсказывала ей обращаться с книгами, которые она перелистывала, не менее бережно, чем сам книгопродавец. Они оказывали друг Другу доверие.

Затем с пустым желудком и насытившимися мозгами она шла домой переваривать пищу. Чтобы заглушить резь в желудке, она сосала сухую корку и косточки от апельсина, съеденного накануне.

За два года этого режима героического голодания, нарушенного лишь несколькими случайными удачами, когда она наедалась досыта, Ася не только не умерла – она создала себе новую жизнь. Она была наделена загадочной гибкостью, свойственной славянам, которые в течение столетий учились все сносить и не умирать. И еще была у нее чудесная способность воскресать – дар избранных душ, (Когда я говорю: «душ», я говорю «тел»; есть тела, которых ни годы, ни сама смерть как будто не касаются – никакая рана, никакое пятно не оставляют на них следа; оболочка изнашивается, лопается и спадает, и появляется новая, свежая.) Женская душа – фильм. Души, точно образы, сменяют одна другую и движутся (вернее, их движут). Души нередко бывают чужими друг другу. Даже наиболее устойчивые натуры, даже такие, как Аннета, не раз наблюдали в самих себе это мелькание кадров. Но никогда еще у такой женщины, как Аннета, смены душ не происходили столь внезапно. Они вообще редко случались у женщин Запада. У Аси полное затмение царствующей души наступало в одну секунду: она забывала все. И возникала новая душа, новая воля. Ее это нисколько не удивляло – она мгновенно отождествляла себя с ними; они принадлежали ей, она принадлежала им в течение всего периода затмения. Потом она сразу, без всяких толчков и нисколько не удивляясь, обнаруживала у себя ту, первую, душу, которую скинула. Это была постоянная опасность. Но были здесь также уверенность и покой. Ибо первая душа возвращалась! (В этом можно было не сомневаться.) И за время затмения она набиралась и сил и свежести, – она точно восставала от крепкого сна…

Так, без связей, без места в жизни, без веры в бога, без иллюзий, без всего, что дает силу жить, Ася жила и не сдавалась. Каждое утро лук бывал туго натянут наново и готов к охоте. Жизненные испытания, как ни были они тяжки для тела и для души, не оставили у нее, однако, гноящихся ран на теле и не опустошили ее душу. Она была существом глубоко здоровым. Умом она все разрушала, все взрывала. Напрасно: инстинкт извлекал из-под развалин молодое будущее. Ее смелая до дерзости критика и дикарски здоровая натура, которая всегда шла прямо к цели, не блуждая по окольным путям, мало-помалу приблизили девушку к пониманию новой России.

Поделиться с друзьями: