Очень сильный пол (сборник)
Шрифт:
Теперь на эскалаторе она стояла совершенно белая, косо закусив все еще по-молодому гладкую губу… Доехали до верха, протиснулись по переходу, он вместе с ней сел в ее поезд – и она наконец заговорила. «Когда выяснилось, – голос ее прервался, она прокашлялась, – когда стало окончательно ясно, что детей нет из-за него, я пообещала ему… поклялась даже, что никогда не уйду. Вот в чем все дело, все его влияние: он мой обет…»
В поезде было битком, их толкали, то прижимая друг к другу, то разводя, а он думал, что вот сегодня все и сошлось, и ничего не поделаешь, потому что ее детский идеализм, и сентиментальность, и книжные выдумки – это такая же реальность, как подступающая безработица, заботы о деньгах, и со всем этим надо жить, а время для последнего стакана еще не пришло, а когда придет, то его не распознаешь, потому что будут новые реальные заботы.
Впрочем, мой последний стакан – романная чепуха еще почище ее клятвы, подумал он. Бледность уходила из ее лица, он смотрел на нее поверх чьих-то голов и плеч и понимал только одно: почему-то эта женщина оказалась единственным, что есть настоящего в его жизни.
А следующий день начался так, будто
Это была одна из поздно постигнутых им мудростей, одно из достижений его невероятно затянувшегося взросления: то, что сегодня кажется катастрофой или счастьем, назавтра становится просто вчерашним днем. Однажды он поделился этой мудростью с нею, она тут же привела кучу книжных подтверждений, от античных до Серебряного века, а в конце концов засмеялась: «Стоило же рассуждать серьезным мыслителям, чтобы додуматься вдвоем, что утро вечера мудренее!» Иногда – не часто, вообще-то она была больше склонна к патетике – ее посещало ироническое настроение, он ее редкими шутками восхищался, они всегда были резче и точнее, чем обычный треп институтских среднеарифметических остряков «под Жванецкого».
Вот и это утро оказалось много разумнее вечера накануне, когда он сидел на кухне, дожимал бутылку под вечерние «Новости» и «Вести», переключая с канала на канал, под танки и автоматы, неразличимо одинаковые в Хорватии и Осетии, под биржевую рекламу утробным хамским голосом, наконец, под концерт домодельного пэтэушного рэпа… Бутылка пустела довольно быстро, вызывая мимолетное сожаление о шестнадцати долларах и медленно нарастающее тепло отчаяния, уют безнадежности. Татарское лицо плыло над поручнями эскалатора, медленно поворачиваясь плоским фасом. Он никак не мог понять, что именно рухнуло из-за того, что их засекли, но что-то рухнуло, это было очевидно. И дело было не в практической стороне, в конце концов, они вместе работают, и ничего нет такого уж страшного, если сослуживец слегка приобнимет даму за плечи, чтобы поддержать ее на эскалаторе, провожая до пересадки и обсуждая весьма серьезную институтскую ситуацию, а выражение лиц с другого эскалатора особенно и не разглядишь, и ведь, если уж на то пошло, в метро в центре, а не в постели попались, и не в поцелуе… Но все равно было плохо, и наконец он начал понимать почему: они оказались под взглядом, не стало тайны, муж влез в их любовь, и теперь они уже никогда не останутся вдвоем, никогда, никогда… Он заплакал. Утром же он обнаружил себя на диване, вполне раздетым и даже укрытым, одежда была аккуратно сложена на кресло, но как он сюда попал, оставалось неизвестным. Собака, естественно, спала рядом, по-старушечьи, по-своему: на боку, сунув передние лапы под горестную во сне морду, лежащую на подушке. Когда он встал, она даже не пошевелилась, это давало свободу для необходимых действий до утренней прогулки. Печень вела себя адекватно, справа под ребрами ворочался ее мощный угловатый кулак. В кухне все оказалось тоже в порядке: телевизор выключен, бутылка с оставшейся четвертью соломенно-желтого содержимого закрыта, стакан и тарелка в мойке, остатки ветчины в холодильнике… Можно было начинать процесс реанимации.
Стоя сначала под очень горячим душем, потом под очень холодным и снова под горячим, он вдруг заметил, что уже совсем не думает о вчерашнем – ни о встрече с «нашим мужем», ни о закрытии Института, ни о предчувствии смерти, ни о поездке в Данию. Думал же он – убирая бутылку Four roses (в последнее время полюбил больше бурбон, чем скотч), бреясь почти бесшумным braun, надевая levi’s, шелковую рубашку, полотняный пиджак, натягивая прочные, на толстой кожаной подошве ботинки lloyd с выстроченным носом, пристегивая к ошейнику собаки поводок-рулетку, – думал именно обо всем этом, пришедшем в его жизнь быстро, за последние год-два, и незаметно ставшем обычным, нормальным обрамлением существования. Теперь у него было все, что казалось еще совсем недавно совершенно недосягаемым, да уже и не очень нужным, а лет пятнадцать назад – еще более недосягаемым, но невообразимо, почти единственно желанным. Было немного стыдно признаться даже самому себе, но, когда уезжала Лелька, и уже был оформлен развод, и уже все успокоилось, пришлось уйти из университета, но это оказалось только к лучшему, и общие знакомые уже отпереживали – он часто ловил себя на мысли, что теперь иногда можно будет оттуда что-нибудь получить. Ну там пару джинсов раз в год, рубаху… Смешно. Самое смешное, что некоторое время и получал, особенно пока был без работы, и даже продавал тогда кое-что… Потом Лелька замолчала, исчезла где-то не то в Австралии, не то в Германии. Может, и правда – вышла замуж, и не до отправки штанов бывшему мужу стало… Потом появились одновременно и работа, и собака – странно, оба так хотели таксу, пока жили вместе, а завел он ее сам, мирясь с неудобствами, упрашивая перед каждой поездкой кого-нибудь из знакомых передержать бедную псину недельку-другую. И начались эти самые поездки, и появились тряпки, и сам Плотников теперь иногда косился на его галстуки и пиджаки с замшевыми – как подобает кабинетному ученому – налокотниками, и обнаружились в Москве магазины, где за доллары давали быстро полюбившееся утешение души и гибель печени: соломенный в трехгранных бутылках Glenfiddich, рыжий в пузатых Chivas Regal, болотно-желтый в квадратных Ballantine, стандартный Johnny Walker и Teachers, верную учительскую горькую.
«Пойдем, Лелька», – сказал он. Собака суетливо побежала в лифт, сползла, стекла по ступенькам подъезда и тут же раскорячилась, виновато оглядываясь на него: извини, едва дотерпела. «Сука ты, Лелька», – вздохнул он, порадовавшись, что по раннему времени не встретился никто из соседей. Как всегда с похмелья, его подняло в пять…
Потом уже все закрутилось обычной спешкой: убежавший кофе, геркулес для собаки, никак не желавший довариваться, поцелуй в ее вымазанную кашей и жирным бульоном рожу, подсевший и едва срабатывавший аккумулятор перекупленного (за полторы штуки «зеленых» у соседа, отбывавшего к новому месту дипломатической службы милого нигерийца) горбатого «фольксвагена», любимого с давних платонических времен красного «жука», предмета и тихой, и открытой зависти не столь
разъездных коллег. Все были уверены, что машину он привез из той долгой, на семестр, поездки во Франкфурт, а он их не разубеждал.Тогда он мог привезти не то что такую железку, но и божество советского человека – «мерседес», и даже синий «ягуар», на который он как-то облизывался на тамошней автомобильной барахолке, – всего восьмилетний Jaguar-sovereign, мечту пижонских времен… А не привез ничего.
На коктейле в издательстве Курт подвел его к маленькой, круглой, пышноволосой и пышноплечей блондиночке, в которой он сразу же – несмотря на вполне приличную и даже не слишком переполненную блестками и бантиками, вполне европейскую университетского стиля одежку – распознал соотечественницу и коллегу. Может, по несвойственному местным интеллектуалкам, феминисткам, социалисткам и, следовательно, лахудрам женскому сиянию в глазах, широко открывшихся навстречу мужчинам… Курт хохотал, находя необыкновенно смешным, что он здесь, в Германии, знакомит москвичей, и даже коллег, а она раскрыла глаза еще шире: а, так вы и есть тот самый?.. я так рада, а то все не было случая познакомиться, когда вы пришли к нам работать, я была в Штатах, а когда вернулась, вы уже сюда оформились… много слышала, и всегда читала, это ж настоящий класс – то, что вы делаете по героям и прототипам… да, всего на неделю на эту конференцию, вон там все наши стоят, видите?
Через полчаса они ушли вместе. Она жила в шикарной, огромной и скучной гостинице “Ramada”. Как все отели этой сети, франкфуртский стоял на полдороге к аэропорту, у черта на рогах. Прежде чем брать такси, они зашли в маленькую пивную, взяли почему-то только кофе (потом выяснилось, что она стеснялась вводить его в расход), посидели… Вышли, двинулись в сторону вокзала по широкой и все более грязной улице. Заведения с видеороликами по пять марок уже начинали закрываться. Из дискотеки вместе с музыкой вырвались буйные мальчишки и, никого не трогая, скрылись в переулке. Он поймал ее взгляд: она смотрела на витрину life show, глаза ее плыли… Тогда он поднял руку перед медленно едущим вдоль тротуара такси, почти втолкнул ее в глубину заднего сиденья, сам сел рядом и сказал шоферу: «Отель “Ам Берг”, битте» – и тут же обнял ее, положил руку на широкое, теплое под тонкими брюками колено, тихо сказал, глядя перед собой, будто продолжая обращаться к шоферу: «Самое лучшее состояние – это предчувствие любви, впадание в любовь. Вам приходилось это замечать или вы живете спокойно?» – «Куда мы сейчас?» – спросила она. «Ну не к нашим же коллегам», – ответил он.
Они пересекли реку, проехали под путепроводом и повернули к его маленькому семейному пансиону, за который платили университет и издательство на паях. Он отпер дверь своим ключом и вошел первым. В холле было полутемно, из дальней комнаты хозяйки был слышен плохо поставленный студийный смех – передавали телевикторину. Гигантская альпийская овчарка Ласт подняла голову, посмотрела внимательно. «Ласт, Ласт, шоне Хунде», – сказал он вполголоса, одновременно поворачиваясь к ней и показывая, чтобы она вошла и сразу поднималась по лестнице. И двинулся за ней. Лестница отчаянно заскрипела. Хозяйка появилась в холле, когда она уже скрылась за лестничным поворотом, он изо всех сил наступил на скрипучую ступеньку и улыбнулся, насколько растянулись губы: «Еншульдиген, фрау Хелен…»
Она так бесчинствовала в постели, что он ничего не понял – то ли настолько оголодала за эти два дня вне дома, то ли действительно мгновенная страсть… Он тогда не сразу въехал в то безумие, которое три года после этого терзало и терзает их обоих. Только в четыре утра, когда она уже стала собираться, чтобы успеть выйти из своего номера к завтраку с группой, достало и его. Он пересек свой гигантский, почему-то с тремя кроватями, номер и вошел к ней в ванную. Она уже вытиралась, стоя на мокрой подстилке, отражаясь в широком зеркале и одновременно, смутным контуром, в темно-синих кафельных стенах. В узком окне, пересеченном полосками поворотных жалюзи, горело только что поднявшееся солнце. Он прижал ее к кафелю, она поставила одну ногу на край ванны, он подогнул колени – и тут почувствовал, что происходит нечто большее, чем обычный первый раз. «Я тебя люблю», – сказал он и услышал, что действительно признается в любви. «И я тебя люблю», – сказала она, ее голос прерывался, потому что, не давая ей говорить, он вдавливал и вдавливал ее в кафельную стену, сжимая все сильней слишком широкие и полные для ее роста плечи, приподнимая ее от пола, ее груди вздрагивали, она не успела вытереться, и на самых их вершинах, на желто-розовых всхолмиях, почему-то напоминавших мелкие парковые грибы, дрожали прозрачные капли, и вдруг одна такая капля перешла к нему, застряла в волосах под крестиком.
Наконец проклятый «жук» завелся, и уже через пять минут он ехал по Красносельской, перестраиваясь к повороту у трех вокзалов.
Весь день его донимали сотрудники. Первым пришел Кравцов, сунул руку дощечкой, пролетарской своей манерой, и заговорил, по обыкновению, не совсем внятно, но многозначительно:
– Значит, едем, старый? Ну, нормально… Ты, вообще, молодец, не даешь Феде на голову срать. Поедем, погудим немного. Ты «абсолют» любишь? Классная водка, скажи? Она, конечно, не датская, а шведская, но там ее везде навалом, ептмать. А сигареты у них «принц», дорогие, конечно, блин, но очень хорошие, сухие такие и без послевкусия, как раз крепкие, как ты любишь… Но ты даешь! Значит, едем? Так ты тогда к Феде зайди, объясни: Кравцов, значит, едет тоже, заходил ко мне, поговорили, все обсудили… Ты же понимаешь? Могут же быть проблемы, а меня там и в посольстве, ептмать, все знают, и в торгпредстве особенно, думаешь, там все новые? Да там Колька Семаков уже второй срок сидит, ептмать, и еще будет сидеть, ты ж меня понимаешь? Приёмственность же нужна…
Он исчез, как появился: краснорожий, с непроходящего похмелья, в старомодном, но некогда английском пиджачочке, с драной сумкой Aeroflot через плечо. Так и сказал: «приёмственность»… Вроде бы кандидат наук. Чем он занимается в Институте, никто сказать не может, но все догадываются. И как сидел он у Феди подолгу раньше, так и последний год сидит. И как брал его Федя раньше с собой время от времени то в Англию, то в Испанию, так и теперь берет… Какая ж еще «приёмственность»? Черт знает что.