Очень удачная жизнь
Шрифт:
А как тут было поступать? Для врача — однозначно. Но сколько слышишь пустых слов о помощи умирающему — когда помощью называют способствование и ускорение смерти. Мы же, врачи, если не можем ее прогнать, помощью считаем только обезболивание. И пусть к нам не обращаются с призывами помочь умереть. Мы отвечаем: если общество считает себя достаточно нравственно выросшим, то — пожалуйста, решайте эту проблему. Но при чем тут мы, врачи? У нас в этой жизни совсем иная задача. Считаете возможным, нужным — ищите исполнителей. Придумывайте им любые названия, любые благородные эвфемизмы. Я и сейчас это утверждаю, пройдя через Мишину благородную, торжественную, мучительную смерть.
Конечно, были у него принципы, и он старался их придерживаться. Например: если нет технической возможности — не
Были у него профессиональные привязанности — любил операции на толстой кишке при опухолях. Он предложил и разработал свою методику, успешно ею пользовался, и много больных уже более десяти — пятнадцати лет живут и здравствуют после удаления злокачественной опухоли. Потом оказалось, что лет за десять до Жадкевича этот способ однажды был применен во Франции, но ему не был нужен приоритет открытия, он и не публиковал этот метод. Ему нужно было одно: надежно и удачно оперировать людей с этой болезнью. Он оперировал сам и учил тому же коллег.
Жадкевич не писал статей не потому, что не мог. Язык его был удивителен: с яркими сравнениями, неожиданной образностью, незатасканными метафорами. Может, лень было — потому и не писал. Он всегда делал лишь то, что нравилось, что хотелось делать. Это, конечно, и плохо… Но это же помогло не поддаться скверне многочисленных соблазнов. Что ж, идеальных нет. Достаточно часто мы видим, как ценное и достойное уравновешивается, а то и дополняется порциями недостатков. Не грязью, нет, — к нему, например, грязь не приставала. Он как золото — в любой грязи оставался чистым и ярким.
Ум Жадкевича нельзя было назвать отвлеченным, далеким от практической жизни. Поверхностные люди считали его непрактичным, да и то потому лишь, что не было денег у него, кроме тех полутора ставок, что получал он от общества по ведомости больничной бухгалтерии. Нет, он был практичен, жизненно дерзок, реалистически лукав. Он четко и здраво оценивал любую возникшую житейскую ситуацию, довольно точно оценивал встречавшихся на его пути людей. Но как бы он их ни оценивал — старался быть приветливым и доброжелательным, уж если приходилось общаться.
Прогнозы различных жизненных сюжетов, которые он давал, были практически столь же достоверны, как его прогнозы течения болезни. (И то и другое проверено практикой — что и есть, как говорят, критерий истины.) Он был вполне от мира сего и понимал, что не написанный им многостраничный самоотчет для получения категории и, стало быть, какой-то прибавки к зарплате не делается им исключительно из лени и безответственности перед семьей. Себя он за это ругал. Но делал лишь то, что доставляет радость! Что ж, за удачные игры в прятки с соблазнами мира приходится платить по-всякому. Зато он сумел жить естественной жизнью. Он был эпикуреец в самом достойном смысле: не славно поесть, не лишнее чувственное наслаждение доставить себе, а найти радость духа ради его безмятежности. Дело было у него не делом — любовью. А любовь — не дело, любовь — высшее достижение человеческого духа, которое противостоит человеческой ненависти, безделью, разобщенности, раздражению и розни. Он любил своих детей, свою жену, свою хирургию… Он так высоко и возвышенно любил все свое личное, что шло это только на пользу общественному, общему делу. Истинная любовь — всегда польза обществу.
Радуясь красиво и хорошо наложенному шву, он улучшал качество жизни конкретного человека, его семьи, его близких. А когда конкретных этих людей сотни, тысячи — лучше становилось обществу, миру. Не абстрактная любовь и помощь всему человечеству вела его, а любовь к хирургии и помощь страждущему человеку, оказавшемуся на пути его служения своему счастью.
Но все же… Все же хотелось временами рассказать хирургическому миру об удачном удалении тромба из легочной артерии, о своей методике операций на толстой кишке — ведь не до бесчеловечности был он лишен тщеславия или, скажем мягче, честолюбия. На Хирургическом обществе сообщение об эмболии прошло нормально
и было принято достойно: человек умирал, его спасли — чистый случай.Но как воспримут новую методику, о которой доселе не слыхали? Новое всегда требует перестройки ума, а для этого нужны время, подготовка. Это сообщение Жадкевича сразу выявило обычную защитную реакцию укоренившегося и привычного. Конечно, в медицине консерватизм необходим. Бездумное, рискующее новаторство в хирургии может быть столь же опасным, как и в атомной энергетике. Хирурги не могут, не должны пробовать свои новации, свою игру ума и рук на людях. Но все ж «сегодня» должно быть умнее, чем «вчера». Должно! Да поди ж ты пойми.
Выслушав сообщение Жадкевича — тому уж двадцать лет! — председатель, правивший в тот день бал, заключил, что предложенная методика безграмотна хирургически и онкологически. Если б на Обществе кто-нибудь знал, да и Жадкевич в том числе, что ту же методику предложил кто-то и во Франции лет десять назад! Ведь нет пророка в своем отечестве!
Однако сама жизнь показала, что Жадкевич предложил операцию хирургически удобную, онкологически грамотную. Правда, не каждому в то время она была по зубам и по рукам. Может, тогда с ходу разобраться все не смогли. Может, тот председатель, ныне покойный, сплоховал, обобщая все сказанное на заседании Общества. «О мертвых — или хорошо, или ничего». Ладно, забудем. Мне, по правде говоря, не кажется эта догма верной. О мертвых, по-моему, следует говорить то, чего они заслужили, — о живых надо стараться говорить получше. Похвала больше помогает человеку, чем ругань. Через похвалу и критика более действенна.
Вспоминая то заседание, Жадкевич говорил, что для перестройки на новое надо прежде всего научиться не ругать другого. «Необходимо перестроиться. Иной начальник, всякая проверочная комиссия считают своей главной помощью — ругань. Ругань — это стресс, страх, а когда люди боятся, то, естественно, в ответ норовят задурить голову, обмануть, объегорить. Как страхом и руганью повысить человеческое достоинство, без которого немыслима никакая перестройка? Не страх же повышает достоинство?» А начался разговор с воспоминания о том заседании Общества.
И всегда так: начинал с какой-нибудь хирургической байки и постепенно переходил к советам всему миру — как усовершенствовать нынешнее наше бытие.
Он был искренен в словах и в деле и всей своей жизнью подтверждал неизбывную до самой смерти искренность. Правда, в своей искренности он порой бывал излишне прямолинеен. Да, впрочем, как мне об этом судить? По-разному каждый видит грань между божественной истиной и удобством человеческого существования. Деликатность, тактичность вынуждают порой быть немного фальшивым. А искренность всегда излишне прямолинейна, жестка, а то и жестока. Для нежестокой искренности и потребна интеллигентность, то есть тот образ существования, который научает при общении управлять своей естественной нетерпимостью, первой реакцией на чужую точку зрения. Интеллигентному человеку, по-моему, легче быть искренним — и именно за счет управляемой терпимости. Поэтому Жадкевич и мог сказать коллеге, не обижая его: «Не чувствуешь в себе силы на большую операцию — не берись, не рискуй чужой жизнью. Охраняй ее, сохрани ее. Не бойся признавать себя слабым — для этого нужна сила. А сила растет на обочинах дорог осознанной слабости».
Можно подумать, что Жадкевич все время поучал, вещая в кругу молодых эпигонов и апологетов. Но что поделать, если вспоминается именно это, подобное, рассыпанное во множестве, казалось бы, пустячных разговоров, в пустой и непринужденной болтовне. Нет-нет да брякнет он между делом по какому-то конкретному поводу — а имеющий уши да слышит. Хотя с ушами, надо признаться, было плохо. Сейчас, когда его уже нет, хочется собрать все, вспомнить. Да уж куда там — бежим по жизни, суетимся. Думаем, что вперед бежим. А он стоял на месте, у стола своего, или сидел, разговаривал, никуда не спешил — но почему-то отстал я. И вид у него оттого был, будто ничего и не нужно для него делать. Помню, пытался я начать кампанию за присуждение ему звания заслуженного врача — к пятидесятилетию. На первых же инстанциях мы услышали знакомый картонный термин — «пустые хлопоты». И верно.