Очередь
Шрифт:
— Лучше всяких стихов, верно? — Аккуратно сложив листок, она разгладила сгибы. — Лучше некоторых стихов, это уж точно. Конечно, испечь такой не получится, финики — страшный дефицит. Правда, есть одна знакомая — говорит, может достать что угодно, финики якобы у нее не переводятся; сочиняет, не иначе. Вечно болтает невесть что.
— Знакомая… какая еще знакомая?
— Да из очереди. Ты наверняка ее видел, когда…
Она осеклась.
Неловко переступив с ноги на ногу, он вдруг ощутил, как линолеум холодит ему босые подошвы. Со всех сторон их обступила ночь, бестелесная и нереальная; похожие на вокзальные настенные часы утонули в глубоком изломе теней, и вся кухня канула в небытие за пределами круга света, источаемого голой лампочкой у них над головами; казалось, в мире остались они одни. И в нарастающей тишине, выплеснувшейся через край с бесшумным рывком невидимой стрелки часов от одной минуты к другой, Анна посмотрела на своего шестнадцатилетнего сына, одетого
— Ноги замерзли, — пробормотал Александр. — Пойду лягу.
— Ой, конечно, — спохватилась Анна. — Спокойной ночи.
С порога он обернулся:
— Зачем ты вообще это делаешь?
— Ты о чем?
— Выстаиваешь в этой очереди.
— Бабушка просила, — устало пояснила она.
— Дался ей этот концерт. Она же из дому не выходит. Как по-твоему, что на нее нашло? Она хоть слово тебе сказала за все это время… хотя бы спасибо сказала?..
В каменном молчании она смерила его взглядом. Он помедлил на пороге, но мать так и не ответила. Кивнув, он вышел, вернулся в кровать и провалился в сон, как в неподвижный, темный омут. Наутро, когда он попытался распутать сон и явь, у него в голове с отчетливой яркостью вспыхнула хрустальная люстра, которую широко вышагивающие грузчики несли вдоль древних улиц, а предрассветный разговор с матерью замаячил полузабытым, немного постыдным сновидением.
В следующий понедельник, после обеденного перерыва, киоскерша, тряхнув крашеными кудельками, объявила, что билеты вот-вот завезут.
— Наконец-то! — воскликнула жена ответственного работника и бросила Анне какой-то пакет с ручками. — Ловите!
Анна рванулась вперед, не поймала и наклонилась — пакет приземлился в заполненную талой водой лунку от чужого следа. Не успела она заглянуть внутрь, как ей в ноздри ударил аромат: темный, густой аромат южной земли, неведомых деревьев с матово блестящими листьями, размеренного морского прибоя. Она изумленно выдохнула:
— Это мне? Все это? Любовь Дмитриевна, это так… так неожиданно. Чем же я смогу вас… то есть… сколько я вам…
— Ой, неужели я с вас деньги брать буду? — Голос женщины звучал приглушенно: опустив подбородок, она пыталась высвободить серьгу, зацепившуюся за витки павлиньего шарфа. — Считайте, это небольшая шефская помощь. На учительскую зарплату нынче не разгуляешься, я ж понимаю.
Анна медленно опустила пакет на землю и, выпрямившись, посмотрела на собеседницу.
— Мне-то проще — муж все, что угодно, достать может. Вот на мне шляпка, видите? На Восьмое марта подарил. И шарфик тоже, натуральный шелк, вот пощупайте… Не стесняйтесь… Постойте, финики забыли!.. Куда же вы… что вы себе думаете…
Не слушая, Анна шла прочь — мимо пенсионерки, переписывающей рецепт торта из фиников, мимо девушки с потрепанным журналом мод, который не первый день передавали в очереди из рук в руки, мимо мальчишек, лепивших тощего снеговика, поскребыша зимы. Она шла, не замечая, как с крыш над ее головой низвергаются настоящие водопады, в съежившиеся сугробы вонзаются срывающиеся с карнизов сосульки, а промокший мир плещется и сверкает у нее под ногами. Когда она добрела наконец до мрачно-бетонной дуплистой махины своего дома, на лестничных пролетах заходились криком грудные дети, и к их плачу примешивался полный набор дневных запахов, главным образом гуталина и хозяйственного мыла. На их этаже площадка перед лифтом содрогалась от мучительных вздохов тубы: она припомнила, что у мужа сегодня был, кажется, выходной. В ступни неприятно отдавало мелким дребезжанием, а она как на грех долго возилась с замком, перепутав ключи.
В прихожей она сбросила пальто прямо на пол, двинулась по коридору и без стука вошла к матери. В тех редких случаях, когда она попадала к ней в комнату —
принести чашку чаю, на скорую руку протереть от пыли книжные полки, практически пустые, если не считать пары тоненьких, облезлых томиков, — ее посещало неловкое чувство, будто она ненароком забрела в чужой дом, в иное время, где всему, даже пыли, отводилось свое место, и нарушать этот порядок вещей никто не имел права. Сейчас она остановилась на пороге. У единственного узкого окна слабо подрагивал дневной свет, умирая в складках линялых штор цвета увядшей чайной розы; тесное, как шкатулка, пространство покоилось в своих собственных розоватых, едва уловимо благоухающих сумерках. Ее мать, чопорная, безупречно держащая спину, примостилась на краешке стула, под мягким светом коричневого абажура с бахромой, а у себя на коленях, на лиловом отвороте халата, разложила веером почтовые открытки. Когда она подняла маленькие, темные, как бархат, птичьи глазки, в них не отразилось ровным счетом ничего.— Мама, — начала Анна, — мама, зачем тебе этот билет?
Старушка слегка вздрогнула, и открытки разлетелись по полу. На мгновение было похоже, что она собирается что-то сказать, но она промолчала. Для верности Анна подождала еще, но после долгой паузы повернулась, вышла и затворила дверь, старательно перешагнув через тонированную сепией почтовую карточку, которая выпорхнула за порог: изображение экипажей, элегантно скользящих по бульвару.
По узким венам квартиры все еще текли вздохи тубы, то утихая, то нарастая. Анна зашла в пустую комнату сына, присела на смятую постель, обреченно сложила руки на коленях и уставилась невидящим взглядом на голые стены, безразличная к кислому запаху грязных носков, украдкой выкуренных сигарет и подросткового возраста. Ей вспомнилось то время — казалось бы, совсем недавнее, — когда место в очереди сулило нечто волнующее: сюрприз, подарок для нее самой, спасение от душной рутины; то время, когда мир ее казался богаче и полнокровнее, а в душе, будто в теплой, тайной пещере, гнездились необъятные предвкушения. Теперь жизнь ее снова обнажилась, предвкушения развеялись, иссохли в канцелярской волоките списков и перекличек; и ожидание уже предназначалось кому-то другому, а ей самой больше не сулило ровным счетом ничего. Ее кольнуло острое чувство потери, лишения, и от этого захотелось плакать, но глаза оставались сухими. Через пару минут муж толкнул дверь плечом и, заглянув в комнату, пробормотал:
— Мне послышалось, ты тут… Что стряслось?
— Ничего особенного, — ответила она, не поднимая взгляда от своих ладоней. — Просто жизнь моя уходит в песок, пока я выстаиваю к этому нелепому киоску, да еще терплю оскорбления от серых, невоспитанных личностей, и никто не может мне объяснить, ради чего… а ты, ты… ты ни разу… у других мужья… а мы с тобой даже… ты даже…
Ее негромкий голос нарастал, крепчал, а потом прервался, как будто в механизме лопнула пружина.
— Что? — натянуто переспросил он. — «Мы с тобой даже» — что?
Анна изучала свои руки. Почему-то ногти вечно ломались.
— Ты опять про Восьмое марта? — начал он после паузы. — Слушай, сколько можно, я же сказал: собирался купить тебе цветы, но утренники так плотно… Все ларьки уже были закрыты… Ну, чего тебе от меня надо?
— Наше место пропадет, — с отсутствующим видом сказала она, — если сегодня не придем отмечаться. Перекличку устраивают в конце дня, до пяти часов.
— Наше место? — переспросил он. — Не хочешь ли ты сказать…
Наконец она встретилась с ним глазами.
— Я ей слово дала, — выдавила она, — но сил моих больше нет.
— Неужели ты думаешь, что я… Как ты не понимаешь, насколько…
— Сергей, — перебила она. — Никаких букетов мне от тебя не надо. Но за столько лет я, наверное, хоть что-то заслужила.
Ему нелегко было смотреть на нее в упор: расплывшееся с возрастом лицо, набрякшие складки век, черные блошки-пуговицы на вытянутой бежевой кофте, дряблые ноги в коричневых шерстяных рейтузах, из которых она не вылезала всю зиму, баретки без каблука, с квадратными носами, вопреки обыкновению не оставленные в прихожей, у коврика, рядком с его собственными — сейчас они стояли немного врозь в темных лужицах слякоти на голом полу в комнате сына…
Сергей отвел взгляд.
— Хорошо, — со скрежетом процедил он сквозь зубы.
— Наш номер — сто тридцать семь, — сообщила она ему в спину. — Там есть определенные правила, я сейчас объясню, и вот это возьми с собой, держи…
— Хорошо, — отозвался он из прихожей, уже запихивая руки в рукава пальто. — Хорошо, хорошо!
На площадке он чуть не столкнулся с запыхавшимся сыном, который взбежал по лестнице и торопливо отвел глаза, как будто его застукали за чем-то предосудительным. Когда за сыном закрылась дверь, Сергей услышал, что в квартире начинается ругань, и, не дожидаясь лифта, бросился вниз по лестнице под лай злобных собачонок, мимо пустых бутылок, задвинутых за жерла мусоропровода, вдоль побеленных стен со свежевырезанными излияниями низменных чувств какого-то варвара, которые, впрочем, на тот момент, когда он навалился боком на входную дверь и под жалобный скрип петель вырвался на воздух, вполне соответствовали его собственному настроению.