Очерк современной европейской философии
Шрифт:
Помните, я называл это парадоксом датского студента. Нильс Бор очень любил книгу, написанную одним философствующим датским писателем. Там есть сцена со студентом, который рассуждает о том, что он потерял возможность мыслить и писать, потому что он задумался о самом смысле, вернее, структуре того, как это случается, что можно писать или можно мыслить, и понял, что это совершенно невозможно, потому что если ты формулируешь какую-нибудь мысль, значит, предполагаешь, что в точке, в какой эта мысль формулируется, сконцентрирована вся пройденная бесконечность мысли. И если ты выражаешь какую-нибудь мысль, то, значит, можешь выразить лишь только ту мысль, которую ты узнал в качестве мысли. А если ты узнал, значит, ты ее уже знал. Значит, все свершилось и ничего свершить нельзя. Это старый переиначенный парадокс, еще Сократу известный, который задумался вообще над смыслом слова «знать», как мы можем узнавать что-то новое: если мы этого не узнаём, мы проходим мимо, не узнав, а если не проходим мимо и узнаём, значит, мы знали. И вот
Сначала я говорил о бытии и мышлении, вообще-то, лишь в применении к проблеме бытия, то есть в применении к чему-то такому, что мы приписываем не мысли о чем-то, а бытию, в том числе бытию нас в мире. Но, повторяю, все это относится и к нашей мыслительной жизни в той мере, в какой она жизнь (то есть мышление и сознание тоже есть бытийствующие или небытийствующие, отсутствующие тем самым явления), к тому, что я могу назвать мыслью, которую нельзя захотеть и поэтому иметь (я подчеркиваю здесь причинную связь; можно хотеть все что угодно, но захотеть мысль и поэтому ее иметь — невозможно). Захотеть быть взволнованным и поэтому быть взволнованным невозможно (можно изобразить, конечно). Мы волнуемся, нам приходят мысли, но это продукты бытийного процесса, то есть продукты нашего существования, которое мы в целом можем лишь как-то настраивать и организовывать, как по камертону настраивают какие-то инструменты, и потом полагаться на их собственное действие, а не на самих себя.
Следовательно, даже наши мысли есть нечто большее и более важное, чем мы сами. Сознание действия в нас чего-то большего, чем мы сами, и есть метафизическое сознание. Почему оно метафизическое? Да потому, что это нельзя описать на предметном языке, это не существует в качестве какой-то вещи, предмета. Более того, чтобы об этом говорить, я вообще должен тщательно нейтрализовывать, блокировать в своем языке все натуральные ассоциации и наглядные привычки. Поэтому это и называется метафизикой или метафизическим сознанием. Причем вы поняли, наверное, что я все время, говоря о метафизике, фактически говорю не о метафизике как учении (чем я мог бы вам заморочить голову и пересказывать Гартмана или что угодно еще), а о метафизическом сознании. Оно вещь более важная, потому что метафизическое учение есть лишь экспликация метафизического сознания, которое есть часть реальной жизни, имеет в реальной жизни опытно данные, или наблюдаемые, последствия, точно так же как отсутствие этого тоже имеет наблюдаемые и опытно данные последствия, с которыми мы часто сталкиваемся; во всяком случае, можно сказать, что жизнь, в которой это отсутствовало бы, была бы настолько печальной, что и не стоила бы того, чтобы быть прожитой. Все такие вещи можно находить и собирать по крупицам, будучи просто внимательным к тем актам в современной культуре (не к трактатам, а к актам), которые мы на нашем обыденном языке называем актами человеческого достоинства. Мы интуитивно знаем, что это такое; мы обладаем способностью в нас (а она больше, чем мы сами) узнавать то, что мы называем достоинством. За достоинством можно прочитать метафизическое сознание, где бы мы это достоинство ни нашли.
Что есть в нас самое важное качество, с которым мы должны, в общем, очень осторожно и бережно обращаться? Это то, что в нас самих мы не можем изобрести и породить, а именно нашу способность узнавать достоинство вокруг нас. Оно ниоткуда не вытекает, мы не получаем его вычислением. Мы узнаём. Но раз узнаём, значит, можно узнавать. А откуда в нас эта способность? Чаще всего мы ведь вообще запутываем, загромождаем ее в себе, а она есть, мы ее в себе не изобрели. Она больше, чем мы, то есть в нас есть способность большая, чем мы, а именно способность узнавать большее, чем мы. Я выразился тавтологией. А вы уже, наверное, заметили, что язык философии есть язык тавтологий, и в этом смысле он есть логический язык номер один. Обычно логика хвастается своей способностью высказывать и формулировать тавтологии, но действительные тавтологии формулирует философия, если или когда ей вообще повезет что-либо формулировать, что не часто случается. Вы знаете, наверное, что нужно очень многое делать, чтобы хоть что-то маленькое сделалось. Поэтому я переведу последнее на другой язык, более простой, вернее, он-то как раз более сложный, но более понятный.
Вы, наверное, замечали в искусстве нашего современного времени исчезновение идеи шедевра как некоего отдельного законченного произведения, цель создания которого и была бы целью жизни художника. Современное искусство характеризуется, скорее, некоей открытостью, выражающейся в том, что это искусство потока, то есть искусство без скованности людей обязательно вот сейчас, вот здесь произвести шедевр, а производить многое потоком. Возьмите, скажем, Пикассо, художников аналогичного рода. Скажем, у нас похожим художником был Эрнст Неизвестный. Я говорю в прошлом времени не потому, что он умер, а потому, что он уехал. Слава богу, он жив!
Вообще, можно назвать много примеров, и, даже не называя примеров, мы понимаем, что есть то, что я называл отпущенным существованием; это есть не только в нашем существовании, это стало и характерной чертой искусства, то есть художественного сознания, художественного
творчества, где спазм скованности идеей произвести шедевр, какую-то единицу, содержащую в себе все совершенное, содержащую вообще все, исчез. Люди больше стараются организовать поток, в котором что-то случается, и, более того, даже сама идея мироустрояемости, мироустрояющего, абсолютного идеала, или носителя духа, интеллигента, исчезла. Это видно и по искусству. Пояснение самого этого факта и есть пояснение метафизического сознания как сознания в его действительном виде.С одной стороны, можно воспользоваться этим как инструментом анализа современной художественной культуры, современного художественного творчества. Можно, скажем, ввести, как некоторые вводили, идею открытого произведения, то есть построения такой структуры, которая сама по себе содержит пустоты, полностью не завершена; пустоты должны заполняться в акте потребления этого произведения, то есть в акте восприятия слушателем, зрителем и прочее. Можно говорить на этом уже специальном языке; он в действительности не прост, а сложен, хотя пример понятен. Вы сталкивались, наверное, с такими рассуждениями и примерами. Это можно увидеть, скажем, в современной скульптуре, особенно у американских скульпторов, когда строятся скорее не скульптуры, а машины с участием зрителей и потребителя.
А с другой стороны, просто взяв этот факт, можно раскрыть метафизическую ситуацию человека и его метафизическое сознание, употребляя уже другие слова, в общем, в действительности более простые, хотя и менее понятные, скажем «скромность», «отпущенное существование» и так далее. Еще один литературный герой говорил: «Александр Македонский был великий полководец, но зачем же стулья ломать?!» Так вот, здесь тоже — полегче, полегче; действительно, зачем стулья ломать? Такие примеры — они самые простые, но через них трудно раскрывать [метафизическую ситуацию человека и его метафизическое сознание], потому что в силу простоты они поддаются многосмысленному пониманию. Каждый понимает в меру того, что в себе не он изобрел (и не может в себе изобрести); он должен лишь, имея это, дать этому говорить, то есть [дать звучать] тому данному нам Богом, или миром, или природой, или я не знаю кем, камертону в нас, этому инструменту, который в нас больше, чем мы сами, и посредством которого мы вообще можем узнавать большее, чем мы сами, вокруг нас. И относиться к нему с какой-то отпущенностью своих претензий.
Скажем, в русской культуре очень трудно и высказать это, и понятным образом сформулировать, потому что есть микроб насилия — интеллектуального, духовного, эмоционального, религиозного, — без которого просто невозможно даже помыслить российскую культуру. Обязательно тебя на каждом шагу должны под тем или иным соусом насиловать (я не имею в виду физическое насилие, кстати не самое страшное). И эта атмосфера, когда обязательно тебе в глотку должны впихивать самую последнюю истину, даже саму по себе хорошую, достойную… Но, понимаете, делание добра таким образом само порождает зло. А в общем-то, можно сказать таким странным образом (он покажется педантским, но вы поняли, что я глубоко верю в реальность метафизики и отношусь к ней в этом смысле серьезно и с некоторым почтением, как к более реальному, чем многое другое, что кажется нам реальным): в русской культуре отсутствует метафизическое сознание. Даже в тех случаях, когда оно иногда выражалось — а выражалось оно через формы религиозного сознания, — вокруг этого все равно был воздух насилия, поскольку существовала идея соборности как особого призвания, идея «русской идеи». Идей не бывает ни русских, ни белорусских. Когда уже что-то нужно называть «русской идеей» или какой-нибудь еще, то это явно не идея. Если бы это была идея, ее не надо было бы никак называть. Тем более нет миссий.
В свое время очень хорошо сказал Бердяев (иногда он точно мыслил, не всегда, к сожалению); когда в его присутствии кто-то очень отчаянно ругал революцию 1917 года, он в сердцах воскликнул: да что вы, ведь революция открыла нам правду о нашем русском народе, а узнать правду всегда благо! [146]
Так что давайте на возвышенных словах и закончим весь наш цикл рассуждений и простимся. Если мысль исчерпалась, ее нужно считать исчерпанной. Спасибо.
146
Бердяев неоднократно высказывался схожим образом, например: «Каждый народ делает революцию с тем духовным багажом, который накопил в своем прошлом, он вносит в революцию свои грехи и пороки, но также и свою способность к жертве и к энтузиазму. Русская революция антинациональна по своему характеру, она превратила Россию в бездыханный труп. Но и в этом антинациональном ее характере отразились национальные особенности русского народа и стиль нашей несчастливой и губительной революции — русский стиль… Революции, происходящие на поверхности жизни, ничего существенного никогда не меняют и не открывают, они лишь обнаруживают болезни, таившиеся внутри народного организма, по-новому переставляют все те же элементы и являют старые образы в новых одеяниях» (Бердяев Н. Духи русской революции // Из глубины: Сб. ст. М.: Изд-во Московского ун-та; СП «Ост-Вест Корпорейшн», 1990. С. 55–56. Первое издание: Москва; Петроград: Книгоиздательство «Русская мысль», 1918).