Очерки литературной жизни
Шрифт:
– - Я хотел,-- сказал актер,-- приступить к нему с просьбою, не напишет ли мне для бенефиса пьесу. Дома его так трудно застать. Он всегда так занят!.. Да притом оно как-то и лучше за бокалом шампанского. Тут человек бывает добрее; особенно если вина вдоволь… Мне бы только под веселый час слово дал, а уж там он у меня напишет: он не такой человек, чтоб захотел изменить честному слову…
– - Надежда опять меня обманула,-- сказал своим однозвучным басом Сбитеньщиков.-- Я опять не буду иметь счастия познакомиться с почтеннейшим Дмитрием Петровичем!
Почти те же самые слова были произнесены вполголоса молодым человеком, недавно
– - А что, господа, ведь, говоря откровенно, если есть у нас теперь во всем Петербурге даровитый писатель, так это Дмитрий Петрович,-- сказал драматург-водевилист.
– - Совершенно справедливо,-- отвечал длинный поэт. Белокурый фельетонист нахмурился.
Хлыстов хотел что-то сказать, но, вспомнив про свою доморощенную новую поэму, прикусил губу и посмотрел с испугом на драматурга-водевилиста. Надобно заметить, что драматург-водевилист был в некотором роде "органом" Дмитрия Петровича и исправлял при нем должность, за которую в школе некоторых мальчишек товарищи зовут фискалами. Он решительно был убежден, что гениальнее Дмитрия Петровича не было человека и никогда не будет, и считал для себя счастием даже дышать одним с ним воздухом.
В то самое время как, в ожидании сигнала к приступу, отчаяние начало овладевать голодными гостями, колокольчик звонке" залился…
– - Он! он!-- вскричал драматург-водевилист.-- Я узнаю его по звону колокольчика: никто так не может звонить!
– - У него всё оригинально,-- заметил поэт и опрометью бросился в прихожую.
Мы все последовали туда же, но уже было поздно: дверь в гостиную отворилась, и Дмитрий Петрович, в темно-оливковом фраке, с золотыми пуговицами, в голубом галстуке и цветном бархатном жилете, диагонально пересекаемом часовою цепочкою, явился перед собранием "тли". Посыпались поклоны, рекомендации, комплименты.
– - Извините, милейший мой,-- сказал издатель, обращаясь к хозяину с тою очаровательною любезностью, которая составляла отличительную черту его характера,-- я немножко вас задержал! Что делать? Журналист не всегда может располагать собою по произволу, для него часто на белом свете черные дни…
Все захохотали, кроме фельетониста и лунатика, мирно спавшего в углу у окна.
"Помещу в водевиль!" -- подумал водевилист-драматург.
– - Если б я, господа,-- продолжал Дмитрий Петрович, пристукивая миниатюрной ножкой, вооруженною каблуком изумительной вышины,-- если б я, господа, поспешил в ваше приятное общество…
Некоторые сочли нужным поклониться.
– - То заставил бы ожидать целые тысячи подписчиков…
"У тебя их и всего-то триста осемьдесят один, и с гратисами",-- сказал фельетонист про себя.
– - Что,-- продолжал издатель,-- согласитесь, было бы гораздо хуже. Как человек публичный, как журналист, я обязан пещись о исполнении моих обязанностей перед публикою: я не какой-нибудь… который наполняет свои фельетоны похвалами лавочкам и кондитерским, взимая с них контрибуцию сальными свечами и конфектами. Я понимаю свои обязанности… Добросовестность для меня дороже всего. Целое утро я был погружен в работу с головой и с ногами. Первые три часа
я был превращен в машину, которую зовут автоматом-корректором: сличал слово с словом, строку с строкой; потом я должен был перечитать и поправить статьи сотрудников… Потом я взял перо и соорудил статейку о Задорине и о свойствах его…– - Опять?
– - вскричал водевилист-драматург с выражением величайшей радости, который в продолжение рассказа Дмитрия Петровича таял от восхищения и думал про себя: "Как говорит, боже мой, как говорит!"
– - Да, опять,-- отвечал издатель,-- по случаю выходки его на статью мою о петербургских гуляньях. Вообразите, господа, вздумал смеяться надо мною, что там, в одном месте, говоря о себе, я упоминаю о недугах, сопряженных с трудным званием журналиста, о геморрое…
– - Прошу покорно,-- сказал долговязый поэт обиженным тоном,-- да ему-то какое дело!
– - Да уж зато порядком же ему и досталось. Этот геморрой вгонит его в чахотку!
Вторичный взрыв смеха…
– - Любопытно было бы прочесть, как вы его отделали,-- сказал водевилист-драматург, делая масляные глазки издателю.
– - К сожалению, статья уже в типографии; вы знаете, журналисту некогда долго носиться с своими статьями. Если хочешь, чтоб были хороши, давай им вызревать в голове. А уж, кажется, ловко ему досталось… Вот, говорю, есть в нашей литературе шмели…
И затем издатель от первой до последней строки рассказал свою статью, делая в приличных местах пояснения. Он обыкновенно выучивал наизусть свои статьи, что, впрочем, не стоило ему большого труда, потому что делалось как-то незаметно: статья оставалась в памяти по прочтении в пятый раз, а издатель иногда читал свои статьи по пятидесяти раз в сутки и более, смотря по количеству приходивших знакомых. К чести его, однако ж, должно сказать, что он не имел обыкновения читать своих статей своему лакею и только в крайнем случае, когда решительно не было ни одного постороннего слушателя, читал их своему отцу, от природы глухому…
Затем приступили к завтраку, который был, как все холостые завтраки, из хорошего вина и плохих острот, шумен и продолжителен. Издатель-журналист был в особенности весел и, собравши около себя тесный кружок внимательных слушателей, с бокалом шампанского в руке, ораторствовал с тем неподражаемым остроумием, которое так нравилось поклонникам его дарования. Водевилист-драматург ловил каждое слово журналиста, таял от восторга и мотал себе на ус его остроты; хохот долговязого поэта возобновлялся через каждые пять минут и был сигналом к общему взрыву мелких гостей, считавших за счастие восхищаться остроумием дорогого гостя. Актер, имевший в виду пьесу для бенефиса, в любезности и внимательности к оратору превзошел самого себя. Разговор, разумеется, вертелся около театра и литературы.
– - Литература наша,-- говорил Дмитрий Петрович, поправляя очки и прихлебывая шампанское,-- в настоящее время похожа на толкучий рынок… где на грязном лотке уродливой торговки лежат яблоки свежею стороною кверху, а гнилая тщательно скрыта; глядя на них, можно ошибиться, но…-- Тут он быстро повернулся на одной ножке и закричал: -- Человек! Дай, братец, мне еще желея, только давай не жалея!..
Раздался оглушительный хохот, продолжавшийся несколько минут.