Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Очерки по социологии культуры
Шрифт:

Всякий раз при этом очередное расширение круга приобщенных к книжной культуре проходит как традиционализация ее ценностей, в плане культуры, и периферизация структурообразующих и нормозадающих «центров» общества, в социальном плане. Именно такие ситуации и знаменуются обычно практикой, когда значения печатного блокируются символами изобразительного, вплоть до превращения (как, скажем, в русской лубочной картинке на начальных этапах модернизации) печатного в рукописное, орнаментальное и далее в стилизованное изображение письменного и печатного. (Позже это обыгрывается авангардной живописью и графикой, а потом уходит в модную одежду и бытовой дизайн.)

Если говорить о современной ситуации, хотелось бы отметить две черты, характерные для наиболее массового и интенсивного книгособирания 1970-х гг. (а наиболее активны в этом были группы со средним и неполным средним образованием, служащие, работники сферы обслуживания). Во-первых, оформительские компоненты популярной книги (за ее образец можно взять уже упоминавшиеся миллионотиражные переиздания «Правды» и «макулатурную» серию) явно сближают ее с изданиями детской литературы: те же крупные шрифты, цветные иллюстрации в тексте, пестрая глянцевая обложка (массовый эквивалент золотого и серебряного блеска, «роскоши», с одной стороны, и код чужого взгляда, входящий в символику зеркала, с другой, многообразные рамки в оформлении титулов, заставок и т. п.). Обобщенно говоря, это представление о культуре как богатстве, экзотике, празднике. Во-вторых, издатели и собиратели популярных книг отчетливо тяготеют к серийности изданий – знаку стоящего за ними авторитета, инстанции, гарантирующей в форме обозримого и постепенно, по мере «физического» времени, растущего целого набор лучших образцов культуры далекого по времени и пространству прошлого. Обе указанные характеристики можно связать: стоящий за такой формой издания образ общества включает в себя значения власти – ведомственной опеки распорядителей любых ресурсов над широчайшими слоями малообеспеченных,

сдвинутых к культурной периферии исполнительских по функции и единообразных по запросам потребителей.

В это же время круги чтения ведущих культуротворческих групп и ближайших к ним контингентов первоочередного прочтения все отчетливее замыкались сравнительно узким и далее почти нераспространяемым набором. В него входили малотиражные первоиздания поэзии, прозы и гуманитарной науки (избранных отечественных и зарубежных писателей и ученых), «серопечатные», машинописные, ксерированные и ротапринтированные (например, инионовские) тексты, зарубежные русскоязычные издания, книги на языках оригинала. Функционирование этих текстов в кругах «своих» именно как текстов – смысловых образований, фиксирующих ценности и идеи, объединенные принципом самореализующейся и самоуправляющейся субъективности, связано с двумя обстоятельствами. Во-первых, они адресованы приобщенным и понимающим «своим», а потому не нуждаются в символической репрезентации их ценности для «других». Во-вторых, аскетизм только текста без «внешних украшений» отсылает к автономности культуры, науки, литературы в представлениях разделяющих эти ценностные пристрастия групп. В данном случае при таком самопонимании знаки собственно социальной принадлежности текста тому или иному сообществу или же специальная маркировка, подчеркивающая его предназначенность со стороны одной, воспитующей группы – другой, воспитуемой, принадлежат к обиходу иных слоев, входят в поддерживаемые и пропагандируемые ими образы жизни.

С последним соображением связаны и различные представления о доме как «месте» собирания символов, ключевых ценностей, которые фиксируются вокруг образов себя и других в их соотнесенности [19] . С одной стороны, дом представляется функционально организованным целым, жестко дифференцированным в отношении предназначенности для других и, соответственно, обращенности к «своим». Само резкое разделение этих смысловых полюсов характерно именно для идеологии контингентов, которые лишь приобщаются к культуре (в частности, к городской письменной культуре) и озабочены проблемами удержания и воспроизводства ее компактного образцового состава. Поэтому в доме отчетливо различаются зоны своего (их фокус – спальня) и чужого (их фокус – гостиная). Соответственно, и типовая мебель (а ценится здесь именно готовый комплект, гарнитур, его последний по времени образец – «стенка») объединяет в себе открытые, предоставленные созерцанию других, застекленные и часто содержащие зеркало отделы для «выставочной» посуды, телевизора с магнитофоном и радиоприемником [20] , особенно дорогих и большеформатных «видовых» (чаще всего по искусству) книг, и закрытые отделения для нательного и постельного белья, выходной одежды и т. п. Сама ансамблевость обстановки символизирует взрослость и дееспособность хозяев (супружеской пары), их правильную социализированность к «общему достоянию», к центральным значениям общества и культуры. Дом для них воплощает предельный порядок с точки зрения беспокоящего внешнего беспорядка городской многоукладности и динамичности. Это символ единого для всех среди различного и противоречивого, резерв безопасности, защищенности в пространстве и времени для слоев новых горожан, ищущих возможности опереться на общепризнанный образец, удостоверенный инстанциями высшего, социетального уровня общества (отсюда и понимание культуры по образу СМК). Остановимся в связи с этим на бросающемся в глаза парадоксе. С одной стороны, дом, о котором идет речь, обставлен демонстративными знаками социальности: он как бы обращен к авторитетным «другим», дифференцированным по оси доминирования, – высшим, от чьего имени собирается это символически-репрезентативное целое, и низшим, которым оно демонстрируется как символ собственных достижений (скажем, это могут быть деревенские родственники или бывшие соседи по временному пребыванию – слободе, барачной окраине, снятому углу). Но вместе с тем дом как бы должен быть лишен малейших следов социального пребывания как своих, так и чужих (отсюда же и резкое отделение зон интимности от гостевых сегментов). Характерно, что символические разметки иного режима существования, домашних вещей, включая книги, знаки наличия других групп и укладов – «отпечатки» времени – регулярно и решительно уничтожаются. Так, устраняются все следы сидения на диванах, стульях и кушетках, ликвидируется временная, на один вечер для приема гостей перестановка мебели, выводятся пятна, удаляется потрепанность и, наконец, пыль. Можно сказать, что все предметы должны блестеть как зеркало для «других» [21] .

19

О типах жилья, формирующихся и воссоздаваемых в отечественной истории, см.: Социологические исследования в дизайне. М., 1988. С. 96; о социальном зонировании домашнего пространства см.: Гражданкин А.И. Групповое и межгрупповое взаимодействие в сфере быта // Социологические исследования в дизайне. М., 1988. С. 50–66; см. также: Бодрияр Ж. Система вещей. М., 1999.

20

Стекло (и в частности, одностороннее, зеркальное) – идеальный материал для обозначения границы своего и чужого, внутреннего и внешнего. Она подчеркивается и снимается им одновременно, что соединяет значения прозрачности (доступности взгляду) и отделенности (дистанции для обозрения). В промышленную эпоху стекло становится универсальным эквивалентом всякого рода покрывал, занавесей и других способов выделения зон повышенной значимости, незаменимым в этом смысле музейным и выставочным оформительским материалом.

Для более специализированного анализа стоило бы разделить как различные коммуникативные посредники (и, соответственно, индикаторы различных социальных, в том числе семейных, структур и отношений) – вещи, книги и приборы, выделив среди последних, как это делает А.И. Гражданкин, масскоммуникативные механизмы общего действия приемно-передаточного типа, без подсистем памяти (телевизор, радиоприемник), и избирательные запоминающе-воспроизводящие устройства индивидуальной адресации (магнитофон, видео). Далее можно связывать их с различными фазами и формами урбанизации и социализации.

21

Стекло (зеркало) и здесь выступает идеальным материалом: не вбирая пыль – «время», – оно выявляет ее наличие, позволяя своевременно устранять; если в отношении прозрачности оно символизировало культуру как социальность, то в данном значении приравнивается к белизне, отсылающей, по крайней мере в европейской культуре, – к вне- или надчеловеческой чистоте «природного» либо «запредельного».

Удостоверением подлинности окружающего выступает при этом прошлое. Оно же, в свою очередь, является гарантом упорядоченности. При таком понимании порядок был либо «всегда», либо «раньше». Настоящее же оценивается как сфера беспорядочного, бессмысленного, угрожающего, эрозивного, а будущее гарантируется твердо как прошлое. Оно и представляет собой, как уже упоминалось, прошлое в будущем – прошлое, созданное на будущее. Способом организации культурных значений, типом памяти выступает при этом энциклопедия (и сформированные по ее образцу кумулятивные издания беллетристики и литературы по искусству, скажем, «библиотеки», серии).

В отечественной истории XX в. сам изложенный образ дома являет собой источник и механизм культурной динамики в условиях все более жесткого контроля над социальной мобильностью [22] . На протяжении нескольких десятилетий – в столицах по крайней мере до второй половины 1950-х гг. – в жизни трех поколений основным типом жилья служило временное помещение с регламентированным минимумом жилого пространства и культурных удобств, достаточным лишь для воспроизводства кадрового контингента населения в его основных производственных способностях (природный уровень «общего» и в этом смысле исходный уровень «общества», уровень его простейших единиц). Над ним надстраивались два типа социального устройства и два вида обосновывающих их идейных программ: традиционалистское «малое» сообщество межличностных коммуникаций (его местом были «кухня» для женщин и разделенный по зонам для детей и мужчин «двор») и дифференцированное по исполнительским функциям «большое» сообщество производства и воспитания (его местом были школа, завод и площадь; в доме же его представляли газета, лампочка, громкоговоритель). И то и другое, соответственно, долгое время имело всеобщее распространение (кроме, пожалуй, лишь верхнего эшелона политического и хозяйственного руководства). Однако по мере формирования иерархической структуры власти в командно-административной системе управления обществом складывались статусные характеристики целостного образа жизни все более обособлявшихся высших этажей. Это касалось районов жилья, систем спецобслуживания, структур образования и досуга. Подобная жизненная обстановка сама синтезировалась на все более традиционалистских основаниях, переходя от пореволюционной «этики воздержания» к пред- и особенно послевоенной «эстетике родимых пятен» – конгломерату воспоминаний о дореволюционной жизни обеспеченных слоев, нэпе, «трофейных» впечатлениях и т. п. Важно, что подобная подсистема существовала как «тайная», «теневая» – известная и распространенная, но не упоминаемая и не пропагандируемая. Она и стала позднее «боковым» ходом для социокультурной динамики, охватывающей все более широкие

круги населения, периферию общества с конца 1950-х гг. в связи с усиливающейся урбанизацией, миграцией сельского населения, форсированным решением жилищной проблемы и т. д.

22

См. об этом: Левинсон А.Г. Старые книги, новые читатели // Социологические исследования. 1987. № 3. С. 43–49.

Противоположный описанному тип представлений о доме исходит из понимания домашнего пространства в качестве места интимности. Но эта интимность понимается как автономия самоопределяющегося и самоответственного субъекта в отношении источников смыслообразования: он сам избирает для себя правила создания и комбинирования смысловых реальностей. В этом смысле дом воплощает «поэтический беспорядок» в окружении официального порядка – культивируемое разнообразие в контексте унифицированного поведения. Поскольку же роль выдвигающих такое идеологическое самоопределение групп состоит в том, чтобы опосредовать взаимодействие любых наличных социальных сил и синтез культурных порядков, то понятно, что следы социальности в окружающих предметах – образы чужой идентичности, как и опоры собственного самоотождествления, – выступают здесь определяющими. В вещах усматривается и рафинируется именно высшая ценность социальности, социабельности, сообщительности, универсалистского общества. Характерно, что самодельная мебель и самоизготовленные книги, перекликаясь, соседствуют здесь с чужой (выброшенной другими) меблировкой, старыми (первыми) изданиями книг, ветхими журналами (ср. главу «Книжный шкап» в «Шуме времени» Мандельштама). Наличие образов своего и чужого прошлого (казалось бы, «избыточные» предыдущие издания и т. п.) не отменяет при этом настоящего как точки собирания смысловой композиции дома, библиотеки и, в конце концов, себя [23] . Разнородность и прерывность культуры, как она понимается в данном случае, предусматривают (и, более того, культура сама фиксирует, обозначает) принципиальную позицию субъекта, синтезирующего – выбирающего, соединяющего, концентрирующего – наличный смысловой и символический материал. Устройство памяти в данном случае близко к «архиву», в котором сосуществуют смысловые пласты и компоненты которого связаны и по «горизонтали» (в «своем» времени, своевременности, современности), и по «вертикали» (в истории собирателя, историчности его субъективности). Соответственно, проблема воспроизводства сознается здесь не как социально предписанная передача замкнутого и упорядоченного, оцененного наследия (символы сословного, статусного, антиуниверсалистского порядка), а как обнаружение себя в синтезировании наличных слоев культуры, самореализации в дальнейшем наращивании ее пластов и рамок. Подчеркнем, что воссоздается при этом не единообразный и образцовый состав традиции (за которым – нормально упорядоченная, жестко стабилизированная структура общества), а сама ценностная позиция, точка зрения, принцип субъективности в совокупности социальных связей и культуротворческих потенций субъекта.

23

«Выставочная» посуда или книги в стенке, как и экспонаты музея, подчиняются запрету на дублетность: они должны представлять «уникумы», хотя являются продуктом массового производства.

Суммируя проведенный разбор, можно сказать, что анализировавшийся комплекс оценок представляет собой формулу соотнесения передовой, инновационной группы тех, кто вырабатывает значения и распоряжается в этом смысле всем многообразием культурных традиций, с группами и слоями их последователей, принимающих в качестве символов самоопределения лишь строго отобранные, все более жестко упорядоченные и репрезентативные образцы [24] . Можно сказать, что в этом оценочном комплексе содержится формула самого процесса культурной динамики – ввода, передачи и освоения новых значений, ценностей и символов.

24

В определенных условиях (скажем, при последовательной изоляции и блокировке культуротворческих сил) подобные оценки могут стать орудием в чисто идеологической борьбе между различными подгруппами и слоями самих последователей: например, отбирающими и интерпретирующими, в этом смысле формирующими наследие группами литературной критики, педагогической интеллигенцией, с одной стороны, и воспитуемым, обеспечиваемым населением, с другой. Культурный инструментарий, выработанный в одних условиях и по одним поводам, находит применение в других руках и обстоятельствах для иных целей.

Группа лидеров, вырабатывающих образцы самоопределения субъективности, движима при этом собственно культурными импульсами и исключительно содержательными заданиями. Они руководствуются обобщенными, универсальными ценностями познания и творчества, производят столь же обобщенные, условные и в данном смысле универсальные смысловые реальности. Однако универсалистская ценность принципиального многообразия символических реальностей значима лишь для группы инноваторов и ею же ограничена. Реальное бытие, структурность и процессуальность культуры складываются именно вне этого сообщества – в так или иначе рецептивных, традиционализирующих средах. Они всякий раз специфически соединяют новое как символ ценности (а именно – ценности смыслопроизводящей субъективности «другого») со значимым для себя репертуаром социальных авторитетов и отношений – образом «третьего», удостоверяющего обновленный и расширенный тем самым контекст существования как реальность. Рамками функциональной определенности каждый раз выступает среда усвоения – структуры и формы, в связи с которыми к исходной ценности подключаются ограничивающие (и интерпретирующие) ее представления об обществе и человеке, образы своей группы и различных ее партнеров – все социальные каркасы и смысловые контексты, воплощающие и реализующие эти представления и профилирующие, направляющие значение и понимание вводимого в их рамки образца.

В самом схематическом виде эти представления охватываются типологически противоположными образованиями, которые мы ранее обозначили как «общество» и «общественность» [25] . Организующим началом для отношений, охватываемых понятием «общественность», выступают статусно-иерархические связи господства и подчинения. Доминантным кодом культуры выступает метафорика отношений власти. Характер же власти в интересующих нас отечественных условиях развивался как постепенная бюрократизация механизмов управления обществом. Административные структуры опирались по мере развития этого процесса на все менее подготовленные и все более консервативные слои населения, полностью зависимые от распределяющей власти и составляющие потому ее надежную социальную базу, фундамент и резерв ее господства и авторитета.

25

См.: Гудков Л.Д., Дубин Б.В. Библиотека как социальный институт // Методологические проблемы теоретико-прикладных исследований культуры. М., 1988. С. 292–293.

Важно отметить, что, вследствие вытеснения культуропроизводящих и социально динамичных групп на периферию общественной жизни, однородные и консервативные массы становились и единственной средой рекрутирования для структур власти, где все более последовательно и все более упрощенно воспроизводился вполне определенный человеческий тип с его представлениями об обществе, культуре, себе и других [26] .

Вместе с инновационными группами и их ближайшими последователями из общественной жизни при этом уходили и универсалистские ценности, обобщенные нормы. Единственной формой обобщенности выступал теперь унифицирующий механизм рекрутирования и язык инструкций ведомственного управления. Общая склеротизация общества – всех систем межгруппового и межинституционального взаимодействия – развивалась как разрушение генерализованных посредников взаимодействия и его универсалистских принципов, критериев и форм (экономических, политических, правовых и т. д.). Партикуляризация же форм общественной жизни (разрастание отношений «своих») по горизонтали, воспроизводя в каждой изолированной ячейке структуры одну и ту же матрицу статусно-иерархического контроля и исполнения, распределения и потребления, имела своим следствием натурализацию форм обмена. Вещи и состояния, связанные с позициями власти и богатства, наделялись символическим статусом, способностью однозначно сигнализировать о положении владельца. Прежде всего это коснулось предметов и занятий, в семантике которых были отчетливы значения аристократического. Это выразилось в изымании данных символов из сферы обмена и присвоении их в качестве ресурсов власти – в накоплении, коллекционировании. Определяющим становилось то, что у одних есть, у других – нет. Именно такая ось социальной идентификации и дифференциации оказывалась главной. Собирание же по самому смыслу действия еще более замыкало, изолировало владельца в его жизненной обстановке и, при единообразии источников и мотивов комплектования, усугубляло изоляцию ячеек социальной структуры. «Концом» процесса социальной кристаллизации культурно-рецептивных групп стало распространение характеристик коллекционности даже на наиболее универсальные, а потому долговременно действующие, но и самые дешевые, еще относительно доступные, «демократические» коммуникативные посредники – книги.

26

Массовый характер этих образований определен, с одной стороны, в плане социального взаимодействия – идеологией и основывающейся на ней практикой доминирующих, обеспечивающих и воспитующих инстанций. Однако воплощен в этом и момент самосознания, идеологического самоопределения, известный в европейской истории: так, Г. Зиммель обнаружил его в пореволюционных социальных движениях конца XVIII – начала XIX в., когда «практическими отношениями власти» овладели «классы, сила которых заключалась не в очевидной значимости индивидуальных личностей, а в их “общественном” бытии» (цит. по: Ионин Л.Г. Георг Зиммель – социолог: Критический очерк. М., 1981. С. 34).

Поделиться с друзьями: