Очерки Русской Смуты (Том 1)
Шрифт:
Начались бесконечно длинные, томительные часы. Их не забудешь. И не выразишь словами той глубокой боли, которая охватила душу.
В 4 часа 29-го Марков пригласил меня в приемную, куда пришел помощник комиссара Костицин, с 10-15 вооруженными комитетчиками, и прочел мне "приказ комиссара Юго-западного фронта Иорданскаго", в силу которого я, Марков и генерал-квартирмейстер Орлов, подвергались предварительному заключению под арестом, за попытку вооруженного восстания против Временного правительства. Литератору Иорданскому по-видимому, стало стыдно применить аргументы "Земли", "Воли" и "Николая II", предназначенные исключительно для разжигания страстей толпы.
Я ответил, что сместить главнокомандующего может только Верховный главнокомандующий, - или Временное правительство, - что комиссар Иорданский совершает явное беззаконие, но что я вынужден подчиниться насилию.
Подъехали автомобили, в сопровождении броневиков, мы
Через несколько дней была ликвидирована Ставка. Корнилов, Лукомский, Романовский и другие отвезены в Быховскую тюрьму.
Революционная демократия праздновала победу.
А в те же дни, государственная власть широко открывала двери петроградских тюрем, и выпускала на волю многих влиятельных большевиков - дабы дать им возможность, гласно и открыто, вести дальнейшую работу к уничтожению Российского государства.
1-го сентября Временным правительством подвергнут аресту генерал Корнилов, а 4-го сентября Временным правительством отпущен на свободу Бронштейн-Троцкий. Эти две даты должны быть памятны России.
Камера No 1. Десять квадратных аршин пола. Окошко с железной решеткой. В двери небольшой глазок. Нары, стол и табурет. Дышать тяжело - рядом зловонное место. По другую сторону - No 2, там Марков; ходит крупными нервными шагами. Я почему-то помню до сих пор, что он делает по карцеру три шага, я ухитряюсь по кривой делать семь. Тюрьма полна неясных звуков. Напряженный слух разбирается в них, и мало-помалу начинает улавливать ход жизни, даже настроения. Караул кажется, охранной роты - люди грубые, мстительные.
Раннее утро. Гудит чей-то голос. Откуда? За окном, уцепившись за решетку, висят два солдата. Они глядят жестокими злыми глазами, и истерическим голосом произносят тяжелые ругательства. Бросили в открытое окно какую-то гадость. От этих взглядов некуда уйти. Отворачиваюсь к двери - там в глазок смотрит другая пара ненавидящих глаз, оттуда также сыплется отборная брань. Я ложусь на нары и закрываю голову шинелью. Лежу так часами. Весь день - один, другой сменяются "общественные обвинители" у окна и у дверей - стража свободно допускает всех. И в тесную душную конуру льется непрерывным потоком зловонная струя слов, криков, ругательств, рожденных великой темнотой, слепой ненавистью и бездонной грубостью... Словно пьяной блевотиной облита вся душа, и нет спасения, нет выхода из этого нравственного застенка. О чем они? "Хотел открыть фронт"... "продался немцам"... Приводили и цифру - "за двадцать тысяч рублей"... "хотел лишить земли и воли"...
– это - не свое, - это комитетское. Главнокомандующий, генерал, барин - вот это свое! "Попил нашей кровушки, покомандовал, гноил нас в тюрьме, теперь наша воля - сам посиди за решеткой... Барствовал, раскатывал в автомобилях - теперь попробуй полежать на нарах, с. с... Недолго тебе осталось... Не будем ждать, пока сбежишь - сами своими руками задушим"... Меня они - эти тыловые воины, - почти не знали. Но все, что накапливалось годами, столетиями в озлобленных сердцах против нелюбимой власти, против неравенства классов, против личных обид и своей - по чьей-то вине - изломанной жизни, все это выливалось теперь наружу с безграничной жестокостью. И чем выше стоял тот, которого считали врагом народа, чем больше было падение, тем сильнее вражда толпы, тем больше удовлетворения видеть его в своих руках. А за кулисами народной сцены стояли режиссеры, подогревающие и гнев и восторги народные, не верившие в злодейство лицедеев, но допускавшие даже их гибель для вящего реализма действия, и во славу своего сектантского догматизма. Впрочем, эти мотивы в партийной политике называли сь "тактическими соображениями"...
Я лежал закрытый с головой шинелью, и под градом ругательств старался дать себе ясный отчет:
– За что?
Проверка этапов жизни... Отец - суровый воин с добрейшим сердцем. До 30 лет крепостной крестьянин; сдан в рекруты; после 22 лет тяжелой солдатской службы николаевских времен, добился прапорщичьего чина. Вышел майором в отставку. Детство мое тяжелое, безотрадное. Нищета - 45 рублей пенсии в месяц. Смерть отца. Еще тяжелее - 25 рублей пенсии матери. Юность - в учении и в работе на хлеб. Вольноопределяющимся - в казарме на солдатском котле. Офицерство. Академия. Беззаконный выпуск. Жалоба, поданная государю на всесильного военного министра. Возвращение во 2-ю артиллерийскую бригаду.
Борьба с отживающей группой старых крепостников; обвинение ими в демагогии. Генеральный штаб. Цензовое командование ротой в 183-м Пултусском полку. Вывел окончательно рукоприкладство. Неудачный опыт "сознательной дисциплины". Да, господин Керенский, и это было в молодости... Отменил негласно дисциплинарные взыскания - "следите друг за другом, останавливайте малодушных - ведь вы же хорошие люди - докажите, что можно служить без палки". Кончилось командование: рота за год вела себя средне, училась плохо и лениво. После моего ухода старый сверхсрочный фельдфебель Сцепура собрал роту, поднял многозначительно кулак в воздух и произнес внятно и раздельно:– Теперь вам - не капитан Деникин. Поняли?..
– Так точно, г. фельдфебель.
Рота, рассказывали потом, скоро поправилась.
Потом манчжурская война. Боевая работа. Надежды на возрождение армии. Открытая борьба в удушаемой печати с верхами армии, против косности, невежества, привилегий и произвола; борьба за офицерскую и солдатскую долю. Время было суровое - вся служба, вся военная карьера была поставлена на карту... Командование полком. Непрестанные заботы об улучшении солдатского быта. Теперь уже после Пултусского опыта - требовательность по службе, но и бережение человеческого достоинства солдата. Как будто понимали тогда друг друга, и не были чужими. Опять война. Железная дивизия. Близость к стрелку, общая работа. Штаб - всегда возле позиции, чтобы разделить с войсками и грязь, и тесноту, и опасности. Потом длинный страдный путь, полный славных боев, в которых общая жизнь, общие страдания и общая слава сроднили еще более и создали взаимную веру, и трогательную близость.
Нет, я не был никогда врагом солдату. Я сбросил с себя шинель и, вскочив с нар, подошел к окну, у которого на решетке повисла солдатская фигура, изрыгавшая ругательства.
– Ты лжешь, солдат! Ты не свое говоришь! Если ты не трус, укрывшийся в тылу, если ты был в боях, ты видел, как умели умирать твои офицеры. Ты видел, что они...
Руки разжались, и фигура исчезла. Я думаю - просто от сурового окрика, который, невзирая на беспомощность узника, оказывал свое атавистическое действие.
В окне и в дверном глазке появились новые лица... Впрочем, не всегда мы встречали одну наглость. Иногда, сквозь напускную грубость наших тюремщиков, видно было чувство неловкости, смущение и даже жалость. Но этого чувства стыдились. В первую холодную ночь, когда у нас не было никаких вещей, Маркову, забывшему захватить пальто, караульный принес солдатскую шинель; но через полчаса - самому ли стыдно стало своего хорошего порыва, или товарищи пристыдили - взял обратно. В случайных заметках Маркова есть такие строки: "Нас обслуживают два пленных австрийца... Кроме них, нашим метрдотелем служит солдат, бывший финляндский стрелок (русский), очень добрый и заботливый человек. В первые дни и ему туго приходилось - товарищи не давали прохода; теперь ничего, поуспокоились. Заботы его о нашем питании прямо трогательны, а новости умилительны по наивности. Вчера он заявил мне, что будет скучать, когда нас увезут... Я его успокоил тем, что скоро на наше место посадят новых генералов - ведь еще не всех извели"...
Тяжко на душе. Чувство как-то раздваивается: я ненавижу и презираю толпу дикую, жестокую, бессмысленную, но к солдату чувствую все же жалость: темный, безграмотный, сбитый с толку человек, способный и на гнусное преступление и на высокий подвиг!..
Скоро несение караульной службы поручили юнкерам 2-й житомирской школы прапорщиков. Стало значительно легче в моральном отношении. Не только сторожили узников, но и охраняли их от толпы. А толпа не раз, по разным поводам, собиралась возле гауптвахты и дико ревела, угрожая самосудом. В доме наискось спешно собиралась в таких случаях дежурная рота, караульные юнкера готовили пулеметы. Помню, что в спокойном и ясном сознании опасности, когда толпа особенно бушевала, я обдумал и свой способ самозащиты: на столике стоял тяжелый графин с водой; им можно проломить череп первому ворвавшемуся в камеру; кровь ожесточит и опьянит "товарищей", и они убьют меня немедленно, не предавая мучениям...
Впрочем, за исключением таких неприятных часов, жизнь в тюрьме шла размеренно, методично; было тихо и покойно; физические стеснения тюремного режима, после тягот наших походов, и в сравнении с перенесенными нравственными испытаниями - сущие пустяки. В наш быт вносили разнообразие небольшие приключения: иногда какой-нибудь юнкер-большевик, став у двери, передает новости часовому - громко, чтобы было слышно в камере, что на последнем митинге товарищи Лысой горы, потеряв терпение, решили окончательно покончить с нами самосудом, и что туда нам и дорога. Другой раз Марков, проходя по коридору, видит юнкера-часового, опершегося на ружье, у которого градом сыплются слезы из глаз: ему стало жалко нас... Какой странный, необычайный сентиментализм для нашего звериного времени...