Очищение. Том.2. Душа
Шрифт:
И все же, когда я читаю, что «в новозаветных текстах и сочинениях святых отцов душа отождествляется с умом. Термины «ум» и «душа» могут заменять друг друга» (Там же, с. 118), — я не могу удержаться от того, что в мою душу закрадываются сомнения: а не были ли все эти взгляды всего лишь играми ума, который хотел построить учение, отличное от греческой философии, и так нагнетал сложности? Да еще и очень старался не уступить Платону в математичнои знаковости своих построений. А Аристотелю в логичности.
Даже если признать стройность основных рассуждений Православия о том, что потеря
Мертвая душа христианства все-таки либо не мертва, либо доступна воскресению, благодаря всего лишь моим собственным усилиям.
Но если это так, то кто такой я? Кто этот я, способный возрождать даже мертвые души?
Слой второй. СОВРЕМЕННОЕ БОГОСЛОВИЕ
Часть первая. ЗАРУБЕЖНЫЕ ПРАВОСЛАВНЫЕ БОГОСЛОВЫ
В этой книге я не хочу исследовать западные представления о душе уже по одной той причине, что исследовать все-таки придется переводы, а значит, сочинения не о душе, а о soul или seele. Да и соображение, что нельзя объять необъятного, меня изрядно остужает. К тому же, все богословие все равно сведется к исходным библейским понятиям. По большому счету, ничего нового, кроме того, что уже сообщили нам словари, мы из сочинений богословов узнать не должны. Разве что какие-то описания собственных наблюдений.
Впрочем, наверняка выявятся и споры церковно-политического толка, которые отразились в том, что сейчас душу принято, к примеру, считать только единой с телом, и ни в коем случае не способной на самостоятельную жизнь. Почему? Да не потому, что так сказано в первоисточнике, а потому что вызвавший множественные возмущения один из ранних отцов Церкви Ориген в этом вопросе придерживался платонических взглядов, а остальным отцам это не понравилось.
Иными словами, какое-то очищение христианского понятия души от изучения богословия все равно произойдет. Но для этого не обязательно писать обо всем Христианстве, вполне хватит и его православной ветви. Тем более, что она говорит по-русски и по-славянски.
Но я начну с зарубежных православных мыслителей. Во-первых, потому что именно они и создали последний слой русского богословия в двадцатом веке, когда в России об этом думать было запрещено. И, значит, от них будет легче идти вглубь истории. Во-вторых, и это очень для меня важно: оказавшись там, на чужбине, среди других ценностей и соблазнов, человек имеет слишком мало выгод заниматься православием и слишком много возможностей уйти в иной поиск. И если он избирает думать православно, значит, его мысли не случайны…
Глава1. Случайно воплотившись. Каллист (Уэр)
Я начну свой рассказ с иностранцев, ставших православными священниками и богословами. Начну с необычайной книги английского епископа русской православной Церкви Каллиста (в быту Уэра) (род. в 1934). Начну с рассказа о том, как он пришел в Православие, помещенного им в книгу «Внутреннее царство». Это как раз такой рассказ о внутреннем пути и действительных переживаниях,
испытанных самим христианином, какой бы хотелось получить от русских священников, вроде отца Бориса из села Селихова.Книга начинается с пронзительного рассказа о том, как православная душа, случайно воплотившись в английского парня, летним субботним днем 1952 года вспомнила свое предназначение. Она называется «Отсутствие и присутствие».
«Я шел по Букингем Пэлэс Роуд, что неподалеку от станции метро «Виктория» (это самый центр Лондона), мимо большой, обветшавшей готической церкви XIX века, которой раньше не замечал. Никаких опознавательных знаков на ней не было (общественные связи всегда были слабой стороной Православия на Западе!), если не считать медной таблички, на которой значилось: "Русская Церковь".
Когда я вошел в храм св. Филиппа — так называлась церковь, — в первую минуту мне показалось, что он совершенно пуст. Снаружи, на улице, ярко светило солнце, но внутри было прохладно и темно, как в пещере. Когда же глаза привыкли к полумраку, первое, что я заметил, было именно отсутствие— ни скамеек, ни расставленных аккуратными рядами стульев, лишь пустой гладкий пол.
Вскоре я увидел, что церковь не совсем пуста. В центральном и боковых нефах стояло несколько прихожан, в основном, пожилых. На стенах висели иконы, перед ними тускло мерцали лампадки, а на восточной стороне горели свечи перед иконостасом. Пел хор, хотя видно его не было. Через некоторое время из алтаря вышел диакон и обошел церковь; он кадия иконы и людей. Я заметил, что его облачение старо и изношено.
И вдруг первое впечатление отсутствия сменилось поразительным ощущением присутствия. Я почувствовал, что церковь вовсе не пуста, напротив, со всех сторон меня окружало бесчисленное множество молящихся. Я интуитивно осознавал, что мы, видимое собрание, — часть намного большего целого и, когда мы молимся, участвуем в действие, намного превосходящем наши молитвы — во всеобщем, всеохватном празднестве, в котором соединяются время и вечность, мир дольний и мир горний.
Годы спустя с радостным чувством узнавания читал я в "Повести временных лет" историю обращения св. Владимира. Вернувшись в Киев, русские послы рассказывали князю о Божественной Литургии, на которой они присутствовали в Константинополе: "И не вемы, на небе ли есмы были, ли на земли: несть бо на земли такого вида ли красоты такоя, и недоумеем бо сказати; токмо товалы, яко онеде бо Бог с человеки пребывает… Мы убо не можем забыты красоты тоя". Поразительно, но совершенно то же чувствовал я на всенощной вхраме св. Филиппа на Букингем Пэлэс Роуд» (Каллист, с. 9—10).
Но воспоминание пришло к нему чуть позже, когда он снова столкнулся с привычным миром, который теперь был чужим.
«Я вышел из церкви до окончания службы. Больше всего меня потрясли две вещи. Во-первых, невозможно было сказать, сколько времени я провел в храме — двадцать минут или два часа: время там значения не имело. Во-вторых, стоило мне ступить на тротуар, как на меня громадной волной накатился рев города. Он должен был доноситься сквозь стены храма, но, находясь внутри, я его не замечал; там я пребывал в мире, более реальном — я готов был сказать: более ощутимом, — чем Лондон двадцатого столетия, в который я вдруг вернулся.