Одержимый или сделка с призраком
Шрифт:
– Грозный наставник, – промолвил Ученый, с мольбой опускаясь на колени, – ты, которым я был отвергнут, но который вновь посетил меня (и я готов поверить, что в этом новом появлении и в твоих смягчившихся чертах мне блеснула искра надежды), я буду повиноваться, ни о чем не спрашивая, лишь бы вопль, вырвавшийся из глубины моего измученного сердца, был услышан, лишь бы спасены были те, кого я погубил и кому ни один человек помочь уже не в силах. Но есть еще одно…
– Ты говоришь об этом существе, – прервало Видение и указало на распростертого у его ног мальчика.
– Да, – отвечал Ученый. – Ты знаешь, о чем я хочу спросить. Почему этот ребенок один не пострадал от моей близости и почему, почему открывал я в его мыслях страшное сходство с моими собственными мыслями?
– Это, – сказало
– Каждый из них, – сказало Видение, – каждый до последнего сеятель, и урожай суждено собрать всему роду человеческому. Каждое зернышко зла, сокрытое в этом мальчике, даст всходы разрушения, и они будут сжаты, собраны в житницы, и снова посеяны всюду в мире, и столь распространится порок, что человечество достойно будет нового потопа. Равнодушно взирать хотя бы на одного подобного ему – преступнее, нежели молча терпеть наглые, безнаказанные убийства на улице среди бела дня.
Видение устремило взор на спящего мальчика. И Редлоу тоже с неведомым дотоле волнением посмотрел на него.
– Каждый отец; мимо которого днем ли, в ночных ли своих блужданьях проходят незамеченными подобные существа; каждая мать среди любящих матерей этой земли, бедная или богатая; каждый, кто вышел из детского возраста, будь то мужчина или женщина, – каждый в какой-то мере в ответе за это чудовище, на каждом лежит тяжкая вина. Нет такой страны в мире, на которую не навлекло бы оно проклятья. Нет на свете такой веры, которой бы оно не опровергало самым своим существованием; нет на свете такого народа, который бы оно не покрыло позором.
Ученый стиснул руки и, трепеща от страха и сострадания, перевел взгляд со спящего на Видение, которое стояло над мальчиком, сурово указывая на него.
– Вот пред тобою, – продолжал Призрак, – законченный образец того, чем пожелал стать ты. Твое тлетворное влияние здесь бессильно, ибо из груди этого ребенка тебе нечего изгнать. Его мысли страшно схожи с твоими, ибо ты пал так же противоестественно низко, как низок он. Он – порождение людского равнодушия; ты – порождение людской самонадеянности. И там и здесь отвергнут благодетельный замысел провидения – и с противоположных полюсов нематериального мира оба вы пришли к одному и тому же.
Ученый склонился к мальчику и с тем же состраданием, какое испытывал к самому себе, укрыл спящего и уже не отстранялся от него более с отвращением или холодным равнодушием.
Но вот вдалеке просветлел горизонт, тьма рассеялась, в пламенном великолепии взошло солнце – и коньки крыш и трубы старинного здания засверкали в прозрачном утреннем воздухе, и дым и пар над городом стал точно золотое облако. Даже старые солнечные часы в глухом и темном углу, где ветер всегда кружил и свистал с непостижимым для ветра постоянством, стряхнули рыхлый снег, осыпавший за ночь их тусклый, унылый лик, и весело поглядывали на завивающиеся вокруг белые тонкие вихорьки. Надо думать, что утро как-то ощупью, вслепую проникло и в заброшенные, холодные и сырые подвалы с их низкими нормандскими сводами, наполовину ушедшими в землю; что оно пробудило ленивые соки в ползучих растениях, вяло цеплявшихся за стены, – и в этом удивительном хрупком мирке тоже встрепенулось медлительное жизненное начало, таинственным образом ощутив наступление дня.
Семейство Тетерби было уже на ногах и не теряло времени зря. Мистер Тетерби снял ставни с окна своей лавчонки и одно за другим открыл ее сокровища взорам населения «Иерусалима», столь равнодушного ко всем этим соблазнам. Адольф-младший
давным-давно ушел из дому и предлагал читателям уже не «Утренний листок», а «Утренний блисток». Пятеро младших Тетерби, чьи десять кpyглых глаз успели покраснеть от попавшего в них мыла и от растирания кулаками, претерпевали в кухне все муки умывания холодной водой под бдительным взором миссис Тетерби. Джонни, уже покончивший со своим туалетом (ему никогда не удавалось умыться спокойно, ибо его подгоняли и поторапливали всякий раз, как Молох бывал настроен требовательно и непримиримо, а так бывало всегда), бродил взад и вперед у входа в лавку, больше обычного изнемогая под тяжестью своей ноши; к весу самого Молоха прибавился еще немалый вес различных вязанных из шерсти приспособлений для защиты от холода, образовавших вместе с капором и голубыми гетрами единую непроницаемую броню.У этого дитяти была одна особенность: вечно у него резались зубки. То ли они никогда до конца не прорезались, то ли, прорезавшись, вновь исчезали – неизвестно; во всяком случае, если верить миссис Тетерби, их резалось столько, что хватило бы на вывеску трактира «Бык и Волчья пасть». Поэтому у талии Молоха (которая находилась непосредственно под подбородком) постоянно болталось костяное кольцо, такое огромное, что оно могло бы сойти за четки недавно постригшейся монахини, – и однако, когда младенцу требовалось унять зуд в чесавшихся деснах, ему позволяли тащить в рот самые разнообразные предметы. Рукоятки ножей, набалдашники тростей, ручки зонтов, пальцы всех членов семейства и в первую очередь Джонни, терка для мускатных орехов, хлебные корки, ручки дверей и прохладная круглая головка кочерги – таковы были самые обычные инструменты, без разбора употреблявшиеся для успокоения дитяти. Трудно учесть, сколько электричества добывалось за неделю из его десен путем непрестанного трения. И все же миссис Тетерби неизменно повторяла: «Вот прорежется зубок, и тогда наша крошка снова придет в себя». Но зуб так и не прорезывался на свет божий, и крошка по-прежнему пребывала где-то вне себя.
Нрав маленьких Тетерби за последние несколько часов претерпел прискорбные изменения. Мистер и миссис Тетерби – и те переменились не так сильно, как их отпрыски. Всегда это был бескорыстный, доброжелательный и послушный народец, который безропотно и даже великодушно сносил лишения (а лишены они были многого) и радовался, точно пиршеству, самой скромной и скудной трапезе. Теперь же споры разгорались не только из-за мыла и воды, но из-за завтрака, который еще и на стол-то не был подан. Каждый маленький Тетерби кидался с кулаками на всех остальных маленьких Тетерби; и даже Джонни – многотерпеливый, кроткий и преданный Джонни – поднял руку на Молоха! Да, да! Миссис Тетерби, по чистой случайности подойдя к двери, увидела, как он коварно выбрал в вязаной броне местечко по-уязвимее и шлепнул драгоценное дитя!
Во мгновенье ока миссис Тетерби за шиворот втащила его в дом и с лихвой отплатила ему за это неслыханное кощунство.
– Ах ты бессердечное чудовище! – воскликнула она. – Да как у тебя хватило духу?
– А чего у нее зубы никак не прорежутся? – возвысил голос юный мятежник. – Надоело до смерти. Попробовала бы ты сама с ней понянчиться!
– И попробую, сэр! – сказала мать, отбирая у Джонни его опозоренную ношу.
– Вот и попробуй! – повторил Джонни. – Не больно тебе это понравится. На моем месте ты бы давно пошла в солдаты. Я непременно пойду. В армии по крайности нет грудных младенцев.
Мистер Тетерби, явившийся на место происшествия, не стал карать мятежника, а только потер себе подбородок, – видно, такая неожиданная точка зрения на профессию военного заставила его призадуматься.
– Если его не наказать, мне самой впору пойти в солдаты, – промолвила миссис Тетерби, глядя на мужа. – Тут у меня ни минуты покоя нет. Я просто раба, да, да, чернокожая раба из Виргинии (это преувеличение, вероятно, было навеяно смутными воспоминаниями, связанными с неудачной попыткой фирмы Тетерби по части торговли виргинским табаком). Круглый год у меня ни отдыха, ни удовольствия! Ах, чтоб тебя бог любил! – перебила сама себя миссис Тетерби, так сердито встряхивая младенца, что это плохо вязалось со столь благочестивым пожеланием. – Да что с ней сегодня такое?!