Одесские рассказы. Конармия
Шрифт:
Алла замолкла.
– Дурной сон, – прибавила она. – Кто знает? Может быть, потому что худо – все пойдет к лучшему и получится письмо.
– Черта с два, – ответила Римма, – раньше надо было умнее быть и не бегать на свидания. А у меня, знаешь, с мамой сегодня разговор будет… – неожиданно сказала она.
Римма встала, оделась, пошла к окну.
Весна была на Москве. Теплой сыростью блестел длинный, мрачный забор, тянувшийся на противоположной стороне почти во всю длину переулка.
У церкви, в палисаднике, трава была влажная, зеленая. Солнце мягко золотило потускневшие
Девушки перешли в столовую. Там сидела Варвара Степановна и много и внимательно ела, поочередно пристально вглядываясь через очки в бисквитики, в кофе, в ветчину. Кофе она пила громкими и короткими глотками, а бисквиты съедала быстро, жадно, точно украдкой.
– Мама, – сурово сказала ей Римма и гордо подняла маленькое личико, – я хочу поговорить с тобой. Не надо вспыхивать. Все будет спокойно и раз навсегда. Я не могу жить с тобой больше. Дай мне свободу.
– Пожалуйста, – спокойно ответила Варвара Степановна, поднимая на Римму бесцветные глаза. – Это за вчерашнее?
– Не за вчерашнее, а по поводу него. Я задыхаюсь здесь.
– Что же ты делать будешь?
– На курсы пойду, изучу стенографию, теперь спрос…
– Теперь стенографистками хоть пруд пруди. Ухватятся за тебя…
– Я не прибегну к тебе, мама, – визгливо проговорила Римма, – я не прибегну к тебе. Дай мне свободу.
– Пожалуйста, – еще раз сказала Варвара Степановна, – я не задерживаю.
– И паспорт дай мне.
– Паспорта я не дам.
Разговор был неожиданно тихий. Теперь Римма почувствовала, что из-за паспорта можно раскричаться.
– Это мне нравится, – саркастически захохотала она, – где же меня пропишут без паспорта?
– Паспорта я не дам.
– Я на содержание пойду, – истерически закричала Римма, – я жандарму отдамся…
– Кто тебя возьмет? – Варвара Степановна критически осмотрела дрожащую фигурку и пылающее лицо дочери. – Не найдет жандарм получше…
– Я на Тверскую пойду, – кричала Римма, – я к старику пойду. Я не хочу жить с ней, с этой дурой, дурой, дурой…
– Ах, вот как ты с матерью разговариваешь, – с достоинством поднялась Варвара Степановна, – в доме нужда, все разваливается, недостаток, я хочу забыться, а ты… Папа это будет знать…
– Я сама напишу на Камчатку, – в исступлении прокричала Римма, – я получу у папки паспорт…
Варвара Степановна вышла. Маленькая и взъе- рошенная Римма возбужденно шагала по комнате. Отдельные гневные фразы из будущего письма к отцу носились в ее мозгу.
«Милый папка! – напишет она, – у тебя свои дела, я знаю, но я должна все сказать тебе… Оставим на маминой совести утверждение, будто Стасик спал на моей груди. Он спал на вышитой подушечке, но центр тяжести в другом. Мама твоя жена, ты будешь пристрастен, но дома я не могу оставаться, она тяжелый человек… Если хочешь, я приеду к тебе на Камчатку, но паспорт мне нужен, папка…»
Римма шагала, а Алла сидела на диване и смотрела на сестру. Тихие и грустные мысли ложились ей на душу.
«Римма суетится, – думала она, – а я несчастна. Все тяжело, все непонятно…»
Она пошла к себе
в комнату и легла. Мимо нее прошла Варвара Степановна в корсете, густо и наив- но напудренная, красная, растерянная и жалкая.– Я вспомнила, – сказала она, – Растохины съезжают сегодня. Надо отдать 60 рублей. Грозятся в суд подать. На шкапчике яйца лежат. Завари себе, а я схожу в ломбард.
Когда часов в шесть вечера Мархоцкий пришел с лекций домой, он застал в передней упакованные чемоданы. Из комнаты Растохиных доносился шум: очевидно, ссорились. Там же, в передней, Варвара Степановна как-то молниеносно и с отчаянной решимостью одолжила у него 10 рублей. Только очутившись в своей комнате, Мархоцкий рассудил, что сделал глупость.
Комната Мархоцкого отличалась от прочих помещений в квартире Варвары Степановны. Она была чисто убрана, уставлена безделушками и увешана коврами. На столах в порядке были разложены принадлежности для черчения, щегольские трубки, английский табак, костяные белые ножи для разрезывания бумаги.
Станислав не успел еще переодеться в свой домашний костюм, когда в комнату тихо вошла Римма. Прием она встретила сухой.
– Ты сердишься, Стасик? – спросила девушка.
– Я не сержусь, – ответил поляк, – я попросил бы только избавить меня от необходимости быть свидетелем эксцессов вашей матери.
– Скоро все кончится, – сказала Римма, – скоро я буду свободна, Стасик…
Она села рядом с ним на диванчик и обняла его.
– Я мужчина, – начал тогда Стасик, – это платоническое прозябание не для меня, у меня карьера впереди…
Он раздраженно говорил те слова, с которыми обычно, в конце концов, обращаются к некоторым женщинам. Говорить с ними не о чем, нежничать с ними скучно, а переходить к существенному они не хотят.
Стасик говорил, что его снедает желание; это мешает ему работать, вселяет беспокойство; надо кончить в ту или иную сторону; каково будет решение – ему почти все равно, лишь бы решение.
– Отчего сейчас же эти слова? – задумчиво промолвила Римма, – отчего сейчас же «я мужчина» и что-то «надо кончить», отчего такое злое и холодное лицо? Неужели нельзя говорить ни о чем другом? Ведь это тяжело, Стасик. На улице весна, так красиво, а мы злимся…
Стасик не ответил. Оба молчали.
У горизонта потухал пламенный закат, заливая алым блеском далекое небо. С другого конца его нависала легкая, медленно густевшая тьма. Комната была озарена последним румяным светом. На диване Римма все нежнее склонялась к студенту. Происходило то, что случалось у них обычно в этот прекраснейший час дня.
Станислав поцеловал девушку. Она положила голову на подушечку и закрыла глаза. Оба воспламенялись. Через несколько минут Станислав целовал ее беспрерывно и в порыве злобной, неутоленной страсти мотал по комнате худенькое и горячее тело. Он порвал ей кофточку и лиф. Римма, с запекшимися губами и с кругами под глазами, подставляла поцелуям свои губы и с искривленной, скорбной гримасой защищала девственность. В одну из этих минут кто-то постучал. Римма заметалась по комнате, прижимая к груди висевшие куски растерзанной кофточки.