Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Один человек

Бару Михаил Борисович

Шрифт:

После обеда, то есть после рюмки ржаной, свекольника, большого куска картофельной запеканки с мясом, куска запеканки поменьше и совсем малюсенького кусочка, компота из вишен с пряниками и… ик, велят переносить наколотые дрова со двора в сарай. То есть их надо было перенести до обеда, даже и до вчерашнего, но… В сарае темно и прохладно. Там завалялась раскладушка, на которой можно заваляться часок-другой. А все эти россказни, что не перенесённые вовремя со двора в сарай дрова могут убежать к другому хозяину, — брехня. Может, такое и случается где-нибудь за тридевять земель, а у нас, в средней полосе, такого и быть не может. Один раз, правда, у Виталика, мужа Катерины, убежали дрова, но не все, а только полкубометра. Зато на их место сразу прибежало три литра самогона. Катерина и глазом моргнуть не успела. И дня два потом им не моргала. Так он у неё заплыл.

К вечеру свежеет. На открытой веранде ставят самовар и пьют чай с мятой, малиной, яблоками, гречишным мёдом и огромным маковым рулетом с блестящей корочкой. Комары чай не пьют, а жаль. Время к вечеру из вязкого

и тягучего превращается в летучее и прозрачное. Не успеешь выкурить трубку, как на крыльце, в старом детском корыте с дождевой водой, начинают плескаться первые звёзды. Детей уговаривают идти спать. Мишка и Васёна кричат, что ещё не выпили весь чай и не доели рулет, а Соня уже спит, облизывая во сне измазанные медом губы. Становится совсем темно. Из своей будки вылезает Дуся и начинает бегать по двору, облаивая на ночь каждый его угол. Надо бы перед сном почитать какую-нибудь книжку или поразмышлять о чём-нибудь этаком, чтобы «не позволять душе лениться», но… лучшее — враг хорошего.

* * *

В пятом часу, когда спадает жара, выгоняют коров и телят на луг, за околицу. Этот раз — особенный. Впервые выпасают телят, родившихся этой зимой. Всё для них в новинку — и стадо, и луг, и пастух. Малыши пришли со своими хозяевами. Пастух суров, поскольку мучительно трезв, и, как строгий учитель учеников, зовёт и коров и телят по фамилиям их владельцев.

— Сморкалов! Ну ты куда ж, сучонок, скачешь? — кричит он чёрному, с белой звёздочкой на лбу бычку.

Бычок пугается и бежит поближе к хозяину, Серёге Сморкалову. Тот его пытается хворостиной отогнать обратно в стадо. Но больше грозит, чем бьёт.

— Ну, хули ты, Борька? На хера ты туда? Ты давай правее. Правее же, бля! Русским языком тебе говорю, мудила!

Какое-то действие эти слова производят, и Борька отбегает метров на пять от Серёги. Тут ему на глаза попадаются запылённые лохмотья полиэтиленового пакета, и он начинает их усердно жевать. Серёга подбегает и давай охаживать бычка хворостиной в полную силу.

В это время Наташка Ершова, продавщица местного сельмага, пытается загнать в стадо свою тёлочку. Она тащит и тащит её за большой жёлтый собачий ошейник. Тёлочка упирается, но силы неравны — Наташка будет, пожалуй, крупнее любого в этом стаде. Отпихнув могучим плечом мосластую бурую корову, Наташка ставит на нужное место тёлочку, отирает вспотевшее лицо и идёт посидеть в тень ржавого трактора. Она и не видит, что тёлочка, немедленно бросив пастись, потихоньку трусит за ней, приноравливаясь на ходу пожевать подол Наташкиного сарафана.

Пастух, увидев такое безобразие, кричит тёлочке:

— Ершова! Ну ты охуела совсем! Выплюнь сарафан! Выплюнь, я тебе говорю! Куданах ты попёрлась-то?! Сворачивай! Сворачивай сюданах!

Наташка оборачивается на крики, и тёлочка утыкается ей в необъятный живот. Она — тёлочка, а не Наташка — обиженно мычит. Наташка хватает её за ошейник, и приобщение к стаду начинается с новой, неистовой силою.

Часа через полтора и телята, и хозяева устают. Первые пасутся вместе со взрослыми коровами, а вторые сидят в тени трактора и болтают. Только пастух ходит вокруг стада, щёлкает бичом и говорит то ли коровам, то ли самому себе: — Ну, что, бля? Растопырились мы сами с усами — и облом… Потому, бля, пасись в строю и не выёбывайся!

Становится прохладнее, сирень пахнет ещё оглушительнее, и у одуванчиков начинает ломить стебли и головы от постоянного слежения за садящимся солнцем.

* * *

Деревенский дом есть царство подпорок, подставок и подвязанных в нужных местах за нужные крючки или гвоздики верёвочек. Как-то оно так устроено, это деревенское хозяйство, что никак не обходится без подобного рода приспособлений. Вот дверь от дровяного сарая точно пьяная, болтается на одной ржавой петле и скрипит при этом так жалобно, что хочется поднести ей опохмелиться. А никто и не собирается её чинить. Тут только начни. Сначала дверь, потом сам сарай, потом забор и ворота, потом начнёшь деньги копить на новый телевизор или холодильник, потом станешь прислушиваться к тому, что

несёт
говорит жена и даже тёща… Так засосёт, что и «пиво» сказать не успеешь. Не дождутся. Хватит и подпорки. Или крыша. Ну, да, прохудилась. Жена поправилась, а крыша прохудилась. Надо бы
обеих
её поменять. Но где взять денег… Да и не везде же она прохудилась. Жена вон тоже не во всех местах стала больше. Уши или, там, зубы как были, так и остались. Зубов ещё и меньше стало. Заплатками обойдутся. Обе. С собачьей будкой сложнее. Приходил, хвостом вилял, норовил руки лизать. Четыре года, мол, будка без капремонта. Сплю на голой земле, простуживаюсь и сплошной хрип вместо лая. Тапки приношу по первому требованию. Бутылку, заначенную в будке, не тронул ни разу. Надо бы ему… Или новую поставить? Не сейчас, но как-нибудь потом обязательно. А пока хоть новых гвоздей в неё набить. И не два-три, а десяток. Пусть тёща ему ошейник свяжет тёплый. Из собачьей шерсти. Лаять надо звонко. Ей-то самой уж восьмой десяток, а как
начнет гавкать
рот раскроет — в ушах звенит от её брехни. А ещё забор покосился в разные стороны. Того и гляди упадёт. Ну можно и не глядеть того. Можно… этого. Глядеть на забор соседа, когда его нет дома. Только соседка. И при этом подпирать собой свой забор… Оно, конечно, лучше бы всё снести к чёртовой матери — и кривой забор, и сарай, и даже дом вместе
со всеми
, а потом построить
на его месте особняк с башней для телескопа и евроскворечником для охотничьего сокола. Вырыть пруд, чтобы приезжим графиням было куда бежать изменившимся лицом. Но где взять денег на графинь… Подопрёшь дверь от сарая, подлатаешь крышу, бросишь сахарную косточку собаке, сам выпьешь и снова нальёшь, потом закуришь и… ничего. Уж так мы устроены, что не любим начинать всё заново. Да и где его взять, это новое? Разве только покопаться в памяти и вспомнить хорошо забытое старое. А копаться мы любим. Иногда такое выкопаем, что и не знаем, как закопать обратно. Разве только будку собачью на это разворошённое место поставить. Не старую — она уж почти развалилась. Новую. Не сейчас, не сейчас, но как-нибудь потом обязательно.

* * *

Ногинский Ленин — один из самых несчастных в области. А всё потому, что постамент низкий и кепку в руке держит. Будь постамент повыше и кепка на голове — оно бы, может, и обошлось. А так — воруют кепку по ночам. Мало того — норовят вместо неё какую-нибудь дрянь в руку всунуть. Дед, мол, старый — хрен заметит, что держит. Он и не замечает. А утром как на лысину водрузит — мама дорогая… То тюбетейка, то бандана, то, прости господи, половинка бюстгальтера с кружевной каёмкой. А однажды какие-то умники кипу подсунули. Ильич, не глядя, поутру её напялил на лысину, прокартавил спросонок: «Товагищи!»… С тех пор к нему ни патриоты, ни наши, ни ваши, ни даже многие коммунисты — ни ногой. Только одна старушка ходит. Она живет неподалёку — на улице красных то ли текстильщиков, то ли литейщиков. Носит цветы со своего огорода. Старушка древняя — случается, что перья лука по ошибке в букет между гладиолусами засунет. Соседи её говорят… Но этим россказням верить никак нельзя. Сплетни одни. От тоски захолустной врут что ни попадя. Как только словами своими не давятся.

О провинциальных музеях

В каждом нашем провинциальном музее есть непременный набор экспонатов, без которых решительно невозможно его существование. В самом первом зале это трухлявый бивень мамонта. И в музеях самых южных губерний, куда мамонты не забредали даже по пьянке, такой экспонат имеет место быть и лежит у входа в макет землянки, обрамлённый россыпью кремниевых скребков и рубил по пальцам, которые местные археологи-любители во множестве

изготовляют
находят на своих огородах.

За бивнем идут позеленевшие бронзовые гвозди, найденные при рытье котлована под городские бани, каменные горошины бус величиной с грецкий орех, фибулы, фистулы, преамбулы, височные и годовые кольца древних славянок и понаехавших хазарок с половчанками. В той же витрине лежат обломки

первых самогонных аппаратов
глиняных горшков, чарок и турок, которые уже в те времена приезжали торговать к нам турецкой кожей, содранной с рабов, и дешёвыми золотыми цепочками из медной проволоки.

Перейдём, однако, в следующий зал, посвящённый татаро-монгольскому нашествию. Здесь и берестяные грамоты с первыми нецензурными выражениями, принесёнными нам завоевателями, и диорама героической обороны города, похожая как две капли медовухи на оборону Козельска или Твери. В углу диорамы мизансцена — двое наших скребут вражеского лазутчика, переодетого русским, до тех пор, пока не обнаружится татарин. Как же так, воскликнете вы, — да в эти дремучие архангельские или вятские леса не токмо татары с монголами, но даже и евреи со скрипками никогда не забредали! Что ж из того? Наша история не есть камень, лежащий дураком у дороги, но полноводная река, которую мы то перегородим плотиной, отчего она затопит все дома в округе, то построим над ней мост и станем с него плевать на воду, то станем поворачивать её вспять, то решим переплыть, как три мудреца в одном тазу, и заплывём… к примеру, в архангельские леса. Да и вообще — вы бы ещё спросили, что делать и кто виноват. Не в нашей привычке — задавать вопросы, на которые, как всякому у нас известно, нет и не может быть ответов, а те, у кого они есть, пусть бы и предлагали нам свои ответы, но мы у них не возьмём, даже и даром. В нашей привычке — почесать в затылке, вздохнуть

послать всех на
и побрести дальше.

А дальше — нотариально заверенная копия указа Ивана Грозного о взимании с города налога на мобильную ямщицкую связь, батоги, которые государь и великий князь изволил обломать о спину местного воеводы, написанная на полях приказной книги окаянная дума думного дьяка, сосланного в эти края за мздоимство не по чину, кошель с серебром одного из сподвижников Стеньки Разина, подобранный им на большой дороге у проезжающего, и неподъёмные амбарные замки от неподъёмных купеческих дочерей.

От петровских времён остались нам пушки, отлитые в первый, но не в последний раз из церковных колоколов, кучки ядер, портреты генерал-фельдмаршалов с красными лицами, заржавевшие шпаги, похожие на муравейные кучи макеты железоделательных заводов и адмиралтейские якоря, которые можно найти даже в самой что ни на есть сухопутной российской глухомани. Петр Алексеевич, как известно, куда ни заезжал — так сразу, ещё и не обрив бород заспанным боярам, приказывал строить флот. И строили. Где фрегат, где галеру, а где обстоятельства не позволяли — там ботик. Хоть щепку под бумажным парусом, но по ручью пускали, а уж потом, потной от страха рукой, писали царю отчёт о лесах, порубленных на этот ботик, о сотканных вёрстах холста на паруса и просили, просили денег на новое кораблестроение. И вот ещё что — от того времени остались в наших музеях такие огромные кубки и даже рюмки для вина, в которых и большому кораблю было большое плаванье.

Поделиться с друзьями: