Один из нас
Шрифт:
Марьяна осталась ночевать у Наташки. А мы ушли домой. Но мы не сразу ушли домой, а стали гулять по Усачевской улице. Ночь показалась нам теплой, и мы очень громко разговаривали, потому что выпили много водки. Спать совсем не хотелось. Хотелось еще сделать что-нибудь, совершить какой-нибудь выдающийся поступок. И тут у Юдина родилась идея. Он считался самым умным среди нас и самым начитанным, и поэтому к нему первому пришла идея.
– Знаете что, - сказал он, - пошли купаться на Москву-реку.
Предложение показалось нам замечательным. Во-первых, был праздник, Первое мая, во-вторых, был уже третий час ночи, и, в-третьих, всем нам хотелось действовать. Мы свернули к Новодевичьему монастырю, обошли его темные молчаливые стены
– Ле-е-на-а!
– И еще раз: - Ле-е-на-а!
Здесь же в реке, дрожа от холода, мы выслушали рассказ о первой любви. Лева Дрозд, оказывается, любил какую-то Лену, которая жила в Тамбове и не отвечала на его письма. Он попросил нас покричать хором. И мы начали кричать хором:
– Ле-е-на-а-а! Ле-е-на-а-а!
И рев наш перекатывался по черной, слабо отсвечивавшей под звездным небом реке, натыкался на невидимый во тьме берег, и где-то далеко внизу, куда текла река, отзывалось слабое эхо. Орали мы так вдохновенно, что долго не могли услышать человека, который кричал на нас с высокого берега, где лежала наша одежда. Когда мы обернулись, то сразу увидели на фоне звездного неба черный силуэт человека с винтовкой и отчетливо услышали его голос.
– Эй, вы! Какого черта разорались-то?
– кричал он с раздражением.
– А ну-ка, немедленно выходите!
На четвереньках мы выкарабкались на берег и голышом предстали перед красноармейцем. Он был в шинели, туго перетянутой ремнем, а мы - голые. Он ругался, а мы старались не стучать зубами и смотрели на холодно мерцавший штык, тоненько оканчивавшийся у самого уха красноармейца.
– Вы что, не соображаете? Вы что, не видите?
– кричал он и показывал в сторону темной арки железнодорожного моста.
– Это что, по-вашему?
– М-мост, - ответил кто-то из нас.
– Не мост, а объект военного значения.
– И когда мы уже окончательно замерзли, он скомандовал: - Пошли!
Зачем же идти, спрашивали мы, разве мы не имеем права искупаться на праздник?
Но часовой был неумолим.
– Пошли, - сказал он, - разберемся.
Оказывается, он вел нас к фонарю. Захватив в охапку одежду, не разбираясь, где чья, пошли к фонарю. Там часовой потребовал документы. Нам бы, наверное, плохо пришлось, если бы у кого-то в штанах, которые мы стали судорожно перебирать, не нашли чей-то студенческий билет. Подали его часовому. Он начал внимательно разглядывать документ, а мы увидели, что часовой был таким же пареньком, как и мы. Он прочитал в билете все, что нужно, и грустно вздохнул.
– Студенты первого курса, - сказал он как бы про себя.
– А вот я не прошел. И сразу в армию.
– В какой сдавали?
– спросил Юдин.
– В Бауманский, - ответил он жалобно и махнул рукой. А потом совсем не по-красноармейски, а как-то по-мальчишески спросил: - Сколько человек на место?
– Три.
– Вам повезло. А у нас было пять человек... Да вы одевайтесь, ребята.
Мы стали одеваться. Хмель у нас уже прошел, потому что нам очень жаль стало красноармейца. Хотели еще поговорить с ним, посоветовать на заочный подать, а когда отслужит срок, перейти на очный. Но он сказал, что ему надо на пост, попрощался с нами за руку и ушел, и тоненький штык слабо мерцал у него над головой.
Почти у самого общежития мы уже совсем согрелись от ходьбы и от разговоров. Страшно любивший обобщения и всякие значительные слова, Коля остановил нас у подъезда и сказал:
– Наша молодость уже ходит в шинели.
– Это грустно, - отозвался Дрозд.
– Ты дурак, Лева, - буркнул Юдин и открыл тяжелую дверь.
16
А
теперь я должен многое пропустить. И как сдавали экзамены, а потом разъехались по домам - мы с Колей уехали в наш Прикумск, к моим родителям; и как вернулись снова в Москву уже второкурсниками; и даже то, как осенью встречали нашего Витю. Он поправился и ходил в особых, специально сшитых ботинках. Ходил, переваливаясь с боку на бок, будто точки все время ставил. И мы по этой новой походке могли узнать его хоть за сто километров. Пропускаю любовь - особенно Колину и Наташкину. И многое другое. Все это стало мне вдруг неинтересным. До этого было интересно, а теперь вот что-то стало мешать. Хочу рассказывать дальше, а что-то мешает. А мешает я знаю что. Война. Правда, начнется она через год, но уже сейчас мешает, не дает рассказывать дальше. Стоит впереди, и все время я ее вижу и ни о чем больше думать не могу...А началось все очень просто. Мы жили уже в другом месте, в студенческом городке, недалеко от института. Окна комнаты выходили во двор. Посередине двора стояла маленькая часовенка - часовенкой она была когда-то, когда жили здесь то ли монахини, то ли престарелые вдовы, а теперь она была складом нашего имущества. Вокруг этой складской часовенки - асфальтовое кольцо; от него во все четыре стороны расходились асфальтовые дорожки и аллейки, уставленные теми ребристыми скамейками, которые служат для отдыха москвичам во всех скверах и на всех бульварах столицы. И над этими аллейками, скамьями, клумбами и газонами мягко шумели вековые липы и клены, нависавшие тяжелыми кронами над крышей нашего трехэтажного здания. Здание, ломаясь в четырех углах, опоясывало двор со всех сторон.
В тот день - вы знаете, о каком я говорю дне, - мы проснулись рано-рано. Мы проснулись потому, что окна всю ночь были открыты, и нас разбудил влажный шелест клена - он протягивал зеленые лапы свои прямо к нашим окнам. Клен шелестел листьями так влажно и так сладко, будто ручей плескался под окном. И капли стекали по листьям и шлепались об листья, видно, ночью выпал небольшой дождик. И от всего этого мы проснулись очень рано. Над клумбами и газонами, над асфальтом и травами стоял чуть заметный утренний дымок. Солнца еще не было видно, а земля уже парила, курилась синеватым дымком. В субботу мы сдали очередной экзамен и сегодня собирались с утра куда-нибудь поехать. В Останкинский музей или еще куда-нибудь, пока не решили. Умывшись, всей комнатой мы зашли к Марьяне. Девочки занимались своими туалетами, Юдин сидел у окна и слушал музыку. Марьяна в пестром халатике, с полотенцем на плече вышла из комнаты. Мы тоже стали слушать музыку. Кто-то пел арию из "Искателей жемчуга". Я смотрел в окно, которое выходило в тупичок под названием Матросская тишина, и слушал эту арию.
Вот так было за минуту до того, как смолкла ария из "Искателей жемчуга", и после небольшой паузы мы услышали тяжелый голос диктора. Еще не осмыслив того, о чем сообщал он, мы столпились у репродуктора и, ничего не понимая, растерянно смотрели в одну черную точку.
Солнце заливало комнату, а из репродуктора тяжело падали на нас страшные слова.
На рассвете, в то время, когда, наверное, уже кончился короткий дождик, и клен под нашим окном влажно шелестел листьями, и мы еще не проснулись, враг переступил границу и бомбы уже падали на Киев, где жил брат Толи Юдина, на Минск и другие города.
Шумно вошла с умытым, сияющим лицом Марьяна.
– Мальчики!
– воскликнула она и осеклась. Застыла на месте с полотенцем в руках. Потом из остановившихся глаз ее быстро-быстро начали выступать слезы. Марьяна покорно смахнула их и сразу стала совсем другой. Она тихо повесила полотенце, положила на этажерку мыльницу, зубную щетку и пасту. Она делала это не спеша, обстоятельно, словно сейчас это было самой главной ее заботой. Так вешают полотенца и кладут мыльницы и зубные щетки на этажерку, когда в доме лежит покойник.