Один из нас
Шрифт:
– Жарко.
Мы шли и, наверно, все понимали, что третья атака будет еще тяжелей. За нашей деревней, где-то у самого леса, в нашем тылу чуть видно взвились бледные ракеты. Каждый из нас сделал вид, что не заметил этих ракет. Но я был уверен, что каждый думал о них, об этих непонятных сигналах. Один из артиллеристов, полнощекий, еще не потерявший румянца, остановился и в спину всем, кто шел за политруком, сказал:
– Товарищ политрук, надо отходить.
– Он сказал это с угнетенным спокойствием. Но все, и политрук тоже, оглянулись, как от удара.
– Они уже бросают ракеты вон где.
– Артиллерист отчаянно протянул руку в сторону нашего тыла.
– Сам видал...
Политрук молча разглядывал этого человека и, видно, искал и не мог сразу найти
– Что вы смотрите все? Не имеете права! Хотите подыхать, подыхайте! Я не хочу подыхать!.. Не имеете права!..
Он кричал, оглядывался на машину, потом побежал!
– Стой, гад!
– политрук выхватил пистолет и поднял руку.
Тот оглянулся, на минуту оцепенел, но в это время шофер завел машину, и он побежал снова. Грузовик уже трогался, парень с ходу вцепился в задний борт. Но тут хлопнул выстрел, и руки его отцепились. Он упал навзничь. Политрук не сразу вложил в кобуру пистолет. Рука его почти незаметно дрожала.
Солнце уже висело над лесной хребтиной на немецкой стороне, когда начался новый артналет. А за ним - опять атака. Сегодня третья.
Теперь их было больше, и они шли, бежали очередями. Первая очередь, сделав рывок, падала в снег; за ней поднималась вторая, делала бросок и тоже падала в снег. Потом снова поднималась первая. Они двигались на нас жутким слоеным накатом. Первая волна вырвалась вперед и уже бежала по взбитой ботве. Захлебываясь, клокотал пулемет политрука; слева от меня, прикладываясь к ложе, бил Коля. Рассыпавшись по ботве, в длиннополых шинелях, то падая, то вставая, они рвались к нам. На этот раз они решили во что бы то ни стало добиться своего. Я вижу, как вскинулся один для короткого броска, и я говорю Коле: "Мой!" - и бью по этому фашисту. Поднимается второй, и Коля бросает мне, не отрывая глаз от немца: "Мой!" и бьет по этому немцу.
Размеренными, ровными очередями ведет свою строчку "максим". И в этой размеренности я слышу, чувствую, вижу политрука, хотя и не смотрю на него. Эта размеренность делает меня неуязвимым, мне не страшно, я не боюсь этих зеленых гадов.
– Мой!
– бросаю я коротко.
Но он живой бросается вперед и сползает в крайний окоп уже в нашем дворе. На мгновение во мне шевельнулся холодок. Но ровная строчка политрука говорит мне: "Я здесь, спокойно".
Перезарядив самоделку, я жду. Мушка в прорези. Над мушкой - пустота. Потом медленно начинает вздуваться, подпирая мушку, черная каска. Я нажимаю спуск. Толчок в плечо, и в ту же секунду я увидел его глаза. И снова пустота. Пока я достаю из кармана патрон и вгоняю его затвором, над пустотой поднимается черный гриб, и чужой ствол ловит меня на мушку. Выстрел. Мимо! Мимо моей головы, прижатой к насыпи. Теперь мой черед. Выстрел. Черный гриб уходит в землю.
За огородной ботвой вскинулась новая волна. Хлынула, заорала...
И тут в устоявшийся грохот боя с частой автоматной дробью, с нервной ружейной перепалкой и тяжелой строчкой пулемета ворвалось что-то совсем новое, инородное - орудийная пальба и сотрясающий воздух рев моторов. Коля, я, политрук и ребята-артиллеристы разом повернули головы к улице. По шоссе, ведя огонь, быстро шли танки. Им отвечали пушки с немецкой стороны.
– Наши!
– крикнул политрук.
Немцы, тоже заметив танки, прекратили стрельбу, залегли. Наступило затишье. Танки остановились как бы в недоумении перед взорванным мостом, перед нашим двором. Мы сбежались к сараю, вглядываемся в ревущие машины.
– Кресты на броне, - сказал кто-то вполголоса.
Да. На всех танках были желтые кресты. Но почему они пришли оттуда, с нашей стороны? Тогда политрук сказал:
– Это наши, на трофейных машинах. Господи, конечно, наши! На трофейных машинах.
В головном танке приподнялась крышка люка. Оттуда высунулся по грудь танкист. В черном кителе, на черном рукаве - белый череп со скрещенными костями. Он спокойно озирается по сторонам. Он в пенсне - такие квадратные стекляшки без оправы.
Стекла без оправы и белый череп на рукаве будто выстрелили в меня и тут же скрылись в броне под желтым крестом. Фашист!..Тогда политрук сдержанно сказал:
– Собрать гранаты.
Мы кинулись в дзот, собрали гранаты и вынесли их наружу. Башня головного танка медленно разворачивала на нас орудийный ствол. Вот он остановился, глянул черным жерлом. С громом вырвался из жерла огонь, и угол крыши с треском взлетел и осыпался на землю.
– В траншею!
– приказал политрук, и мы бросились в траншею.
Вторым снарядом швырнуло на нас чуть ли не половину крыши. В нескольких шагах от дзота траншея переходила в крытый бревнами блиндаж. Верх его был заложен дерном. Припорошенный снегом, он незаметно сливался с двором. Задыхаясь от пыли, мы выбрались из-под обломков и соломенной трухи и проникли в этот блиндаж. Там было темно, как в могиле. Вход, по которому мы только что вбежали, тут же завалило, а выход, оканчивавшийся лазом, кротовой норой, был заложен как бы случайно брошенным здесь выкорчеванным пнем. Над головой стоял треск, земля гудела и вздрагивала, будто били по ней стопудовым колуном.
Наконец все стихло. Мы сидим, привалясь к стенкам своей могилы. В слепой темноте я слышу дыхание всех шести, слышу, как дышит рядом Коля. Сейчас они что-то с нами сделают. Первый раз в жизни я не вижу перед собой никакого выхода. Голова работает бешено, но вхолостую. Мысль бьется в темном и тесном и замкнутом кругу. Она бросается туда и сюда, но везде натыкается на что-то и не может найти выхода. А под этой беспомощно мечущейся мыслью живет как последняя надежда другая, спасительная: он, политрук, знает, что делать. Вот он подумает немного и скажет что-то, и все станет ясным. Если бы не было этой другой мысли, я начал бы думать о конце, о том, как жили мы, как хотели стать нужными людьми и как не успели стать такими людьми, потому что сейчас, через сколько-то минут, наступит конец. Но я не думал об этом, а только ждал тех самых слов, которые знал только он один, политрук. И вот он сказал эти слова. Но чуда не наступило. Все же политрук не был богом, он был обыкновенным человеком. Он сказал:
– Пусть думают, что мы погибли. Надо дождаться ночи. Ночью прорвемся.
По накату из бревен, по молодому снежку, по нашим головам уже ходят немцы, уже лопочут на своем языке. Я только подумал: ночью прорвемся - и тут же захрапел. Никогда раньше со мной этого не было, а тут захрапел. Кто-то схватил меня за грудки и, шипя матерщиной, встряхнул. Я выругал себя последними словами и захрапел снова. И снова трясет меня политрук и шипит матерщиной. Эта отвратительная сцена повторялась несколько раз. Повторялась до тех пор, пока в кротовый лаз не просочился вдруг голубоватый сноп света. Немцы заметили и открыли лаз. Потом свет потух сверху навалились на эту дыру, - и кто-то бросил в нашу могилу резанувшее по сердцу слово:
– Рус!
Когда они лопотали там наверху - это одно. А когда они ударили нас этим словом - совсем другое, это так больно резануло по сердцу, что я содрогнулся. Больше я уже не храпел.
– Рус!
– И мертвая тишина.
Потом они подтащили к лазу пулемет. И вслед за хищным клекотом по лазу заметалось сухое жало огня. Мы вдавливали себя в стенки, поджимая ноги, а красноватое жало лихорадочно зализывало темноту, стараясь достать нас. Невидимая свинцовая плеть делила надвое нашу могилу и тупо хлестала где-то рядом слепую мягкую землю. Они простреляли блиндаж из пулемета и успокоились, убедившись, видно, что мы уничтожены.
Гомон стихал. Потом стал тускнеть и совсем погас сноп голубоватого света.
Пришла ночь. И наступил час, когда политрук шепотом сказал:
– Пора!
Он назначил место встречи: за деревней, в лесу. Установил порядок по номерам. Первым номером шел наводчик, за ним Коля, третьим был я, за мной двое артиллеристов, и последним, шестым номером - политрук. Но сначала он пополз сам. Мы затаили дыхание. Прошли долгие минуты. В лазу зашуршало. Политрук спустился в блиндаж и сказал:
– Все в порядке.