Один над нами рок
Шрифт:
Может, Бог сказал нашим предкам: “Станет худо – не стенайте, наоборот, нишкните, сделайте тишину, и я пойму: раз умолк мой народ – значит, чем-то озадачился, надо помочь, чтоб снова расшумелся, разбазарился, криклив он у меня, суетен, да ничего уж не поделаешь, другого народа у меня нет, молчание его – вопль страдания…”
Но оскотинившиеся среди своих стад предки забыли передать нам этот божественный указ, и мы, давно попавшие в беду, вопим все громче – в мегафоны, в микрофоны, горлом в толпе, отчаяние рвет наши голосовые связки, а Бог, добрый наш Отец Небесный, склонив ухо к Земле, улыбается: вопят, кричат – значит, все в порядке, хорошо им, вмешиваться ни к чему…
Так вот, когда мы опять умолкли настолько,
Когда-то в газетной заметке подобное уже описывалось: полный зал людей, играет симфонический оркестр, и вдруг – подземные толчки, по стенам трещины, все, конечно, сломя голову к выходу… Так очевидец потом рассказывал: женщины рвались наружу с одним только ужасом на лице, мужчины же – тоже с ужасом, но еще и интересом: как там на улице – хуже, лучше? А некоторые еще и с выражением удовольствия, что кончилась скучная музыка.
У входа в цех мы увидели огромную, в рост человека, гайку. Она лежала косо, глубоко уйдя одним краем в землю. Добела раскаленная, она ярко освещала окружающие предметы.
Конечно, от удивления все онемели, но женщины ненадолго: снова раздался их визг. Оказалось, им вздумалось потрогать гайку; неизвестно на каком основании, но они предположили, что не горячо. Потом мы спрашивали: как получилось, что завизжали все разом? Неужели дотронулись все разом? Откуда такая согласованность?
Оказалось, что первой потянулась к гайке Наташка. Увидев это,
Анька и бабка Арина поспешили сделать то же – уступать Наташке им не хотелось: вещь скорей всего небесная, не исключено, что чудотворная. Анькина рука догнала Наташкину, они прикоснулись и обожглись одновременно. Но увидев, что бабка Арина по старческой медлительности отстала, они визг попридержали и дали старушке обжечься тоже.
И завизжали синхронно.
К вечеру подтвердилось документально: гайка упала с неба. Радио и телевидение объявили о небольшой аварии: от какой-то космической станции нечаянно отломилась деталька, никого, кажется, ни в Европе, ни в Америке не задавившая. Из Азии с
Африкой тоже вроде бы тревожных сигналов, слава Богу, нет.
Дальше говорилось, что наше правительство такому исходу очень радо,- пусть деталька и жутко дорогая, так как целиком состоит из двух таких редчайших металлов, как гадолиний и орихалк, которым золото с платиной не годятся в подметки, но у нас в стране такой менталитет, что главное – все ж люди, и раз они все целы, то большей радости нет. Это в других странах менталитет такой, что люди буквально гибнут за металл, и все, что не металл,- им до лампочки, а у нас, когда деталька отвалилась и стала падать неизвестно куда, потому что сильно вертелась, а тут, как на грех, еще и Земля вертится,- словом, в Центре полетов все бухнулись на колени и стали молить Бога, чтоб он отвалившуюся детальку мимо людей пронес, чтоб никому не на голову. А то, что она из драгоценных металлов,- плевать, лишь бы все живы были, хотя, конечно, кто видел, куда она упала, должен немедленно сообщить по такому-то телефону, а не сообщит – будет иметь от структур, специализирующихся на неприятностях, такие неприятности, что, если в детстве имел хоть раз понос, пожалеет, что тогда от него не умер…
Мы тотчас же собрались для голосования: звонить по указанному телефону или не звонить? Все единодушно проголосовали: этого не делать. “Раз Бог из всех просторов Европы,
Азии, Америки иАфрики выбрал площадку перед нашим цехом,- сказал умница
Вяземский,- то что-то он этим хотел сказать? Или не хотел? Я уверен, что хотел. Он хотел сказать: это вам. Подарки передаривать нельзя. Если мы отдадим гайку правительству,
Вседержитель на нас обидится”.
Единственный, кто слегка возразил общему мнению, был Дантес. Он высказался в том духе, что если гайку отдадим, то родина будет нам благодарна, а благодарность родины – это не хухры-мухры, это приятно.
Слова Дантеса никому не понравились, послышались возгласы и реплики в том духе, что с чего это вдруг он так расхлопотался за
Россию, когда его предки вообще французы? Правильно, мол, Ленин
Владимир Ильич говорил, что особенно пересаливают по части любви к нашей стране обрусевшие инородцы. “Мы, конечно, интернационалисты,- было сказано Дантесу,- но все ж не потерпим, чтоб выходец из Франции выставлялся боЂльшим патриотом, чем коренное население”.
“Какой я вам выходец! – закричал Дантес.- Я тоже здесь испокон веку. И отец мой испокон! И деды с прадедами! Конечно, если говорить об отдаленном предке, то да, он приехал из Италии, но ведь у всех кто-нибудь откуда-нибудь приехал. Таких, кто тыщу лет не отрывал от места задницу, в мире нет!”
Мы стали его успокаивать, говоря, что, во-первых, мы интернационалисты и нам плевать, кто какой нации, лишь бы человек хороший, однако, во-вторых, если все ж у тебя фамилия
Дантес, то хоть полстакана французской крови в тебе сохранилось, ничего плохого в этом нет, только не вопи о любви к России громче нас…
Но Дантес не унимался. Сильно рассерженный разговором, он кричал: “Не француз я!”
Мы же в ответ усмехались и говорили: “Совсем как Шмуэльсон”.
Этого Шмуэльсона когда-то прислали к нам в цех технологом.
Парень был неплохой, но с одним недостатком: говорил, что он не еврей. Мы его упрашивали, чтоб признался, объясняли, что, как еврея, будем любить его больше, чем русского, потому что хорошим русским быть не хитро, другое дело – хорошим евреем, это надо приветствовать. Но он не сдавался, придумал целую историю: отец, мол, у него – Иван Иванович Иванов, но, сильно поссорившись с матерью, ушел не только из семьи, а и вообще из страны – пешком в Польшу, из нее – в Чехию, а оттуда – поминай как звали. Мать вышла замуж за Шмуэльсона, который его усыновил и дал ему свою фамилию…
Слушать еврейские выдумки насчет пешком в Польшу нам было неприятно. И мы ему сказали: “Вот что, Шмуэльсон. Либо ты признаешься, либо уходишь из цеха, не хватало нам еще русского
Шмуэльсона. Это нонсенс, мы его не потерпим”.
Неприятно было видеть еврейское упрямство в человеке, кричащем:
“Я русский!” Словом, мы от него отвернулись, его распоряжений не выполняли, выпить с собой не звали… В конце концов он вынужден был подать заявление об уходе по собственному желанию.
С Дантесом ситуация была, конечно, другой: одно дело, когда еврей заявляет, что он русский, другое, когда француз – что итальянец. Такая ложь раздражает лишь слегка. Чтоб совсем не раздражать – такой лжи, по-моему, нет.
Только не надо думать, что к евреям в цехе теплилось негативное отношение, это не так. Когда они изредка у нас появлялись, мы сначала старались любить их не только не меньше остальных, а даже больше, но потом с ними всегда возникали какие-то сложности, не было еврея, чтоб с ним хоть какая-нибудь сложность не возникла. Поэтому, любя все народы одинаково, мы при появлении еврея невольно думали: “Только бы не возникли сложности”, и уже от одной этой вынужденной мысли возникала определенная сложность, тут ничего не поделаешь, нашей вины здесь нет.