Один талант
Шрифт:
– На каком боку ты любишь спать? – спросил он.
Свиридова промолчала. Она не знала. Она не знала, что она любит есть и на каком боку спать, что носить и куда ходить. Если бы в ее фотоателье был телефон, она бы позвонила мужу и спросила. И тот наверняка дал бы ей какой-то правильный и почти гениальный ответ.
– Лена, – сказал тот, безымянный, – ложись, пожалуйста, там видно будет…
Он разделся. Или правильно – он тоже разделся?..
У Свиридовой не было никакого чувства, которое должно было быть. Правильно о ней говорили: ни стыда, ни совести, ни интереса. Ни даже страха. В конце концов, он мог быть маньяком, вором, наркоманом, он
Она легла на матрас. Сначала на спину. Но потолок, в который она так много смотрела в эти дни, от нее отвернулся. Левый бок получился самым удобным. Он, этот безымянный и голый, лег справа. Погладил по лицу. Повернул чуть-чуть к себе. Умудрился – и она подумала: «Гимнаст, что ли?» – обнять ее всю, ногами, руками, носом, подбородком. И этим…
Этому в их компании никогда не придумывалось названия. Муж считал, что есть слова, призванные быть понятными без букв. Как формула воздуха. Важно дышать, а не знать, какие молекулы и валентности определяют эту возможность. Это должно быть как ветер, как горячий чай, как снег, который ты видишь в окно и можешь поймать рукой и попробовать на язык.
Но живот Свиридовой, живот, а не она сама, почувствовал, как в него упирается рычаг переключения передачи скоростей. Такая большущая автомобильная штука. Только теплая и живая. Отец в детстве возил ее в грузовике, разрешал рулить, показывал, как дают заднюю, как поворачивают ключ зажигания. Ей было лет пять или шесть. И рычаг этот, который она упорно называла ручкой, показался ей огромным. А потом отец уже не работал на грузовике. Он вдруг стал профессором их областного университета. И Свиридова помнила, что это праздновалось в их доме и называлось полной реабилитацией. И еще почему-то правдой.
Он, этот безымянный гость, которого Свиридова по-прежнему принимала за горячечную мечту о том, что желание ее сбылось, или за привидение старого московского дома, за всю эту ночь сделал единственное движение, удивившее ее. Он положил ее руку на эту самую пресловутую ручку. И больше ничего.
В этом удивлении ей стало тепло. И она заснула, не пытаясь сопротивляться чужому, но ведь не настоящему же, потому что такое не может быть настоящим, телу.
Утром надо было что-то сказать, но Свиридова молчала.
– Надо снять квартиру. С телефоном, – сказал он, еще не отпуская ее. Но и не приближая, не проникая в тело, которого у Свиридовой не было. Не было ни с кем, кроме мужа. – Надо выкупить мастерскую и подвал. Я найду тебе кредитора, которого убьют до того, как ты вернешь ему деньги. Твоя совесть будет чиста.
– Ты кто? – спросила Свиридова.
– Телегин.
Женщины того круга, где она обязана была слушать и учиться, сказали бы какую-нибудь изысканную, пикантную фразу. Фразу на грани фола, чтобы доля интимности не опустилась ниже пупка, но только обозначила возможность этого сладкого и медленного движения вниз. Но Свиридова – совок и прачка, слепая и никому не бросавшаяся в глаза, разве что со спины, с затылка, с той стороны, где волосы были собраны в бабский серенький пучок, – подумала о том, что Телегин – отличная фамилия для хождения по мукам. От этой ее мысли пахнуло школьной библиотекой. Или библиотекой вообще. Муж в плохом расположении духа эти сборища книг презирал, а в хорошем – смеялся.
Дальше…
Дальше что-то было быстро, а что-то – медленно и привычно.
Свиридова сняла квартиру, забрала Маруську, предложившую ей стать оптимисткой и научиться ждать. Не Нового года, конечно, потому что разве же это теперь праздник. Просто ждать.
Свиридова
соглашалась. Она разговаривала с Маруськой и училась разговаривать сама. Без привычки это было трудно. Фразы в ее голове рождались деревянные, их приходилось долго обстругивать, пока от полена не оставался только нос Буратино. Зато нос этот выходил точный, резкий и иногда даже смешной.Вечерами Свиридова ходила к своему дому. Глядела на окна. Слушала смех и сплетни старушек, с упоением рассказывавших ей о новом мужнином счастье. И даривших ей книги, которые он теперь мог себе позволить издавать на собственные деньги.
Старушки Свиридову тоже не любили. Всем-всем, кроме нее самой, было видно, что она, мыша серая, великому поэту не пара. Старушки были интеллигентные, почти антикварные. И поэзия интересовала их столь же остро и проникновенно, как новая серия уже появившихся мексиканских сериалов.
Когда муж уехал за бугор – на этот раз с контрактом на лекции о русской поэзии, – Свиридова почему-то не поверила. Приходила туда, где все еще как будто жила. Еще и еще. Но ключ больше не подходил к замку. Коммунальная квартира оказалась расселенной и превратилась в дом, где жила новая, нарядная, будто сфотографированная лично Свиридовой для глянцевого журнала, семья.
Свиридова тогда была уже модной. У нее вдруг обнаружился стиль, а фотографии ее, даже если она снимала кошек, мебель и коллекции вечерних платьев, называли «исполненными уместного катарсиса». Кошкам, впрочем, было на это наплевать. А Свиридова не понимала, как катарсис может быть уместным или не уместным. Но спросить ей об этом было не у кого.
Когда муж уехал, Свиридова купила квартиру и почти отдала долг кредитору, которого не убили. Не убили до такой степени, что он, по Маруськиному выражению, умудрялся подбивать к ней клинья.
Чтобы не пугать Маруську пустой квартирой, где были только стены, печка, сантехника и телефон, Свиридова отправила ее на Мальту – учить английский язык. Маруська согласилась с условием, что там, на Мальте, она должна потренироваться в кого-нибудь влюбиться: «Этот опыт я потом передам тебе».
В новой пустой квартире Свиридова делала то же, что когда-то в ателье. Теперь уже, правда, ателье превратилось в галерею. Ненужную пока ни для чего, кроме новых модных презентаций, где принято было пить, есть и планировать проекты поворота политических рек, которые вообще никогда не воплощались в жизнь.
В новой квартире Свиридова снова слушала улицу. Теперь уже не шаги и троллейбусы, а такси, хлопающие дверцы, звуки домофона, остановки лифтов, шаги по коридорам верхних и нижних этажей.
Потом она сняла трубку и сказала в нее: «Лена». Про холодно уже ничего. К ней уже пришло тренированное светское, отвергавшее слабости и просьбы. Она не говорила «мне холодно» еще и потому, что могла купить себе мальчика по вызову. Но мальчикам по вызову она предпочитала транквилизаторы. У них были разные имена и способы действия. С кем-то хорошо работалось, с другими – спалось. Некоторые умудрялись нашептывать, что в жизни ее теперешней все есть. И все у нее как было. И даже лучше: муж, любовь, стихи, Маруська.
Таблетки ее были дружелюбными, не злоупотреблявшими ею, подконтрольными хорошему врачу. Они почти никогда не предавали. Только в крайних случаях. В тех крайних случаях, когда приходил озноб…
Она сказала: «Лена», – и назвала свой новый адрес. И он, уже не фантом, но человек с фамилией, зато без имени, как сама Свиридова, снова приехал с матрасом и обогревателем, хотя на дворе, на той улице, что не приносила ей ожидаемых шагов, стояла страшная жара.
– На левом боку? – спросил Телегин. – Или уже на правом?