Один талант
Шрифт:
Этот тоже очень старался. Такой мяч!!! Я бы той девочке ни за что не подарил свой любимый мяч. А он, мамин-не-муж, мне подарил.
Значит, он может быть и Шреком. Добрым. И Котя ему был как-то ближе: «молодец-пацан-боец».
А у меня мяч. А у маминого-не-мужа что? Вовка когда еще родится? Я подумал, что пусть у него будет Котя.
– Он не врет. Оля нам так говорила. Он точно не врет. Он не виноват.
– Все нормально, – сказал мамин-не-муж. – Все нормально.
На маму и Котю он не смотрел. Только на меня. А потом ему позвонили. Он сел в свой «мерседес» и уехал на работу. Давать советы по десять копеек за штуку. А сейчас даже на семечки
Дома мама сначала молчала и с нами не разговаривала. Потом Котя к ней подлизался с книжкой. А я пошел писать палочки в тетради для домашних работ номер один. В квартире было тихо и грустно. Откуда-то взялась жара. Она стояла. От жары я был весь красный и мокрый.
А Оля позвонила маме и спросила, как все прошло. А мама закричала, что Оля добилась своего, что Оля разрушила ее семью и что теперь она, Оля, может радоваться.
Про Котю сказала и особенно про меня.
Оля бросила трубку. А мама сказала мне: «Как ты мог такое сделать?»
А потом еще Оля перезвонила мне лично и сказала, что я предатель и фашист.
«И Павлик Морозов!» – добавила мама.
А я… Я не знаю, кто такие фашисты и Морозовы.
Когда Оля позвонила в третий раз, мама с ней помирилась. Они простили друг друга и долго плакали прямо в свои мобильные телефоны. А после слез они придумали план.
В этом плане я должен был извиниться перед маминым-не-мужем и сказать, что я все нафантазировал, потому что я люблю врать и смотреть, как другие люди вертятся как ужи на сковородке. Потому что я жестокий эгоист, который выносит на люди придуманные семейные тайны. Потому что я плохой, как мой папа, который женился на дуре-рокерше и совсем потерял совесть.
Чтобы у меня не было другого выхода, мама послала этому эсэмэску, в которой просила у него прощения за меня, уже признавшегося в чудовищной лжи, и сообщала, что он сам убедится, что Оля не могла такого сказать, когда поговорит с ней лично.
«Оля – святая мать и святая бабушка, наша Оля – ангел, ты понимаешь это? – строго спросила меня мама. – И Котя мне только что подтвердил, что это была шутка!»
А я молчал.
Я думал: зачем жарить ужей на сковородке? И почему Олин портрет не висит в церкви, если она святая? А если висит, почему я ее не узнал? Еще я думал о том, что каждый человек должен выбирать, с кем он будет. Это моя Катя так сказала.
Еще она сказала, что это очень трудно – выбирать. Мама и Котя выбрали Олю. Этот, мамин-не-муж, наверное, выбрал маму и Вовчика. Моя Катя – моего папу. Потому что на Таю все-таки надежды мало. А я выбрал Котю, потому что он маленький и его жалко.
А кто-нибудь, например, обязательно выберет меня.
Потому что не выбранных не бывает. Я так думаю.
Мама написала мне бумажку большими печатными буквами. «Уважаемый Эдуард Сергеевич. Простите меня за то, что я вам соврал. Этого больше не повторится. Я обещаю исправиться!»
– Прочитай и выучи наизусть! – сказала мама.
– А нам задали выучить любимое стихотворение. Мне учительница его уже раздала! Вот, – ответил я.
– Пока не исправишь ситуацию, тебя для меня нет! – сказала мама и ушла на кухню.
А я остался в комнате. За синим столом.
У этого, наверное, тоже есть стол. И мама есть. Она должна стать нашей новой бабушкой. Особенно Вовчику. А то у него пока что вообще ни одной нет.
Может быть, этот тоже звонил своей маме? И она ему тоже сказала: «Тебя для меня нет!»
И написала ему печатными буквами, чтобы выучил и сказал: «Уважаемый
Андрей Олегович. Не расстраивайтесь, пожалуйста. Этого больше не повторится. Я обещаю».Уважаемый Андрей Олегович – это я.
А новую бабушку зовут Галя. И ей ничего не стоит выбрать меня, хотя, конечно, лично мы с ней никак не знакомы.
Пересказы
Жена писателя
Валина мама (болит-болит-болит!) жила в двух агрегатных состояниях: в пуговицах и без. Она всегда шилась. В голубое, в «морскую волну», в «бирюзу», в осеннюю траву. Юбка – чуть за колено. Пиджак – обязательно в талию, но чтобы под блузку, под «кружавчики». Пуговицы покупала в командировках и на отдыхе. Волшебные янтарные, с застывшими внутри жуками, или металлические, с чеканным профилем горского князя. Были еще красные, в виде двух вишен. Валя говорил, что больше похоже на жопу макаки-резус. Но тогда он был подростком, ему все было похоже на жопу.
Валина мама работала в отделе кадров горисполкома. Это такая постоянно средняя величина. Уже не в грязи, но еще не в князьях. Голос у нее был как у нашей физкультурницы. На первый-второй рассчитайсь! Стриглась всегда коротко. «Халу» на голове не признавала категорически. Считала ее архитектурным излишеством.
В пуговицах Валина мама была женщиной на все времена. В пуговицах она была строгой и везде уместной. В комиссии ОБХСС на молокозаводе, в рейде санэпидемстанции на рынке, на открытии слета клубов авторской песни.
О ней говорили «харчит людей». Ест значит. О ней говорили, а я собирала-собирала все эти сплетни и слухи, чтобы быть вооруженной в борьбе за надкусанного и едва живого Вальку.
Без пуговиц она сербала, ела руками, смачно отрыгивала, передвигалась по дому в рейтузах в нежный голубой горох (сильно затирались между ногами) и в атласном, тоже шитом, розовом лифчике (все потому что свои).
Это была «жизнь, когда никто не видит».
«Жизнь, когда никто не видит» – это первый Валин текст. Первый успех. Слова, произнесенные со сцены. Такое понимание было в зале, такое единение с этими рейтузами. У каждого в доме жила своя женщина без пуговиц. Просто никто не решался вывести ее на сцену. Свою было жалко. А Валину маму – нет.
Она рухнула в инсульт на пятом году Валиного успеха. Пришла в театр. Валя сам ее пригласил. Сам! Ну как же! Родной город гения. Валя не любил здесь представляться. И брезговал, и чтобы не привыкали. И чтобы не затягивала провинция.
Он и так считался местной достопримечательностью. И каждый таксист, называя его Валентин Михайлович, мог показать наш дом, наш этаж, нашу школу и кружок авиамоделирования, который непонятно зачем существовал на Валины пожертвования.
Валя был как София Ротару. Поэтому он не пел в Ялтинской филармонии по субботам. И по воскресеньям, конечно, тоже.
Спектакль, на котором свекровь рухнула в инсульт, был мозаичный. Склеенный хорошей музыкой и декорациями из трех Валиных книг. Валя выходил на сцену в кепке, потом менял ее на бескозырку, потом – на шапку-ушанку. Он купался в собственных текстах. Тонул, захлебывался, выплывал на мель, в двух местах парил. Возвышался даже. По морю аки посуху. В рецензиях писали: «как Бог». Но разве можно быть Богом только в двух местах?
За пять лет Валя привык к тексту. Слова не давили, не натирали, не душили. Слова были забавными и домашними, как штаны с надутыми коленками.