Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Одиннадцатый час
Шрифт:

Вы думаете, что знаете, откуда такой цинизм: она, мол, до леденящего ужаса боится – вот и одевается в тяжелую броню скепсиса; это ее способ борьбы, в которой она все равно надеется победить… Не спорю. Очень возможно.

Однако я обещала Вас попотчевать еще парой-тройкой баск из моего несчастного детства, откуда, как считаете Вы, пустило корни мое теперешнее человеконенавистничество.

Итак, раннее утро. Будильник только что отгремел, призывая меня в седьмой, Ленусика – в четвертый класс. Я лежу, уютно свернувшись калачиком под одеялом, и борюсь – нет, борет меня – сладкий утренний сон. Зима, холод снаружи. Кажется, если только чуть пошевелиться – и он прорвется ко мне, захватает ледяными лапами, пустит озноб от макушки до пяток. Это самые тяжелые минуты, самые мучительные.

Но вот распахивается дверь, грохнув бронзовой ручкой о стенку –

там уже изрядная вмятина от этого ежеутреннего распахиванья. Тут же безжалостным режущим светом вспыхивает во все лампы люстра под потолком, и мать раздраженно бросает мне па ходу:

– Ирина, вставай! Семь часов!

Она мчится через мою длинную, как трамвай, проходную комнату (лет сорок назад здесь спала на сундуке прислуга) – в заднюю, миленькую, как шкатулочка, – к Ленусику. Дверь между комнатами остается приоткрытой, и до меня долетает оттуда совсем другой голос, каким может говорить не мать, а только Мамусик (это она присела на край кровати Маленькой):

– И кто это тут у нас такой тепленький? И кто это тут свернулся таким комочечком? И чьи это тут кудряшки выглядывают?..

– У-уу… – доносится в ответ.

Это изумительно, но даже в самую первую секунду просыпания Ленусик уже умеет придать своему мычанию грациозную, капризную томность.

– Просыпайся ма-аленькая, просыпайся ла-апушка, мама сварила кака-ао, – уговаривает Ленусика Мамусик.

– У-уу… – отвечает Ленусик. – Не хотю-у…

Она именно так и произносит – ну, не совсем так, а нечто среднее, присюсюкивающее, между «т» и «ч». Маленькая – так Маленькая. И я будто перед собой вижу, как она капризно надувает губки и очаровательно натягивает на кудряшки одеяло повыше.

– Спа-ать ха-атю-у…

У них с Мамусиком начинается любимый утренний ритуал: Маленькая несильно сопротивляется, принимая прелестные позы избалованного ребенка, а мать воркует, шутливо дергая одеяло:

– Чьи это глазки никак не проснутся? Проснись, глазок… Проснись, другой… Проснись, маленькая девочка…

Мне за это время полагается встать, умыться обязательно ледяной водой – там уж отец проследит, чтоб газовая колонка была выключена – надеть жесткое и колючее форменное платье и сесть за стол в просторной кухне, где домработница, уныло зевая, бренчит посудой и толкает меня дряблым бедром, пронося мимо чайник. За стеной в ванной мама сама причесывает и умывает младшенькую теплой водой: девочка слаба здоровьем (с чего это взяли – неизвестно) и от ледяной не закалится, как я, а непременно простудится и умрет. За другой стеной, в родительской спальне, грузно топает ногами и бухает дверцей зеркального шкафа Папусик – ему уходить раньше и он уже позавтракал. За окном неподвижно стоит непроглядная, насквозь промороженная тьма, в которую мне через полчаса выходить из теплой прихожей…

Но б то утро, о котором пишу, – я специально нишу именно о том утре, потому что другие были похожи друг на друга, как пуговицы со школьного платья, – я в первый и последний раз в детстве взбунтовалась.

Ослепительная ярость, давно зревшая, вдруг взорвалась во мне, и я застонала как припертый в угол преступник, заскрежетала зубами и укусила подушку. Еле перевела дыхание и процедила: «Подождите… Вы у меня увидите…». Дура, что я могла продемонстрировать, кроме бессильного протеста некрасивого и неумного подростка?

Из комнаты Ленусика слышались звуки, свидетельствовавшие, что она-таки изволила подняться: вздохи, зевки, бормотание, радостный лепет матери… Вот мать входит обратно в мою комнату, где, предполагается, меня уже нет, и –

– Ты что, еще валяешься, ненормальная?!

Я отвечаю, идеально, как мне кажется, подделавшись под голос Маленькой:

– У-уу…

– Ты чего мычишь, корова?! В школу кто пойдет?!

В ответ я абсолютно Ленусиковым движением натягиваю на голову одеяло. Только из-под него не вьются смешные русые кудряшки, к каким привыкла мать в соседней комнате, а безобразно торчат жесткие, как конский волос, неопределенного цвета патлы.

– Не хо-очу… Спа-ать хочу…

Даже из-под одеяла я слышу, как ахает мать. Потом – ни звука, очевидно, она ловит ртом воздух. И, наконец:

– Ты что, взбесилась, кобыла бесстыжая?! Ты что корчишь-то тут из себя, дрянь?!

Но я непреклонна:

– У-уу…

– Ах, так… Виктор!! Виктор!!! – даже голос не похож на материнский и вообще на человеческий: словно гиена поперхнулась. В коридоре – слоновий топот, на пороге – рев:

– Что опять эта выкинула?!

Надо сказать,

что ни на какое «опять» он права не имел: такое возмутительное представление происходило впервые.

– Чертова девка кобенится тут! Ломается! Мычит, будто белены объелась! Ей выходить через полчаса, а она разлеглась задом кверху и говорит «не хочу», видите ли!

Я предпринимаю последнюю попытку:

– У-уу… Спа-ать… – и сладко, с полустоном вздыхаю, делая движение, словно собираюсь потянуться.

– Да она… Маленькую передразнивает… – догадывается мать и начинает задыхаться, как если б перед ней совершался акт варварского кощунства. – Совсем… сбрендила…

Если Вы, друг мой, еще не поняли, то я подскажу Вам: мои родители в обыденной жизни были очень интеллигентными людьми. Они тщательно выбирали слова, неуклонно заботились о «литературности» своего языка, никогда не повышали голос – но, увы, это не касалось меня. В разговорах со мной профессор и его супруга непостижимо превращались в извозчика и прачку, истово обрушивая на меня едва ли не площадную брань, причем нимало не стеснялись в выражениях. Кроме того, в то утро их можно было понять: вовсе не очаровательный ангелочек с замашками матерой прелестницы мило дразнил их родительские чувства, а нескладный, неуклюжий, нелепый, наделенный еще парой десятков «не» и – да! – угреватый подросток бессмысленно кривлялся перед ними, оскорбляя их этические и эстетические чувства.

Ничего другого и ожидать не приходилось: в ту же секунду одеяло было содрано с меня, как кожа с Марсия, и, когда я инстинктивно села в постели, следуя за стремительно удалявшимся теплом, – две оглушительные оплеухи вспыхнули у меня на щеках, и отцовская воспитующая длань угрожающе зависла для третьей…

Дальше Вы и сами додумаете, а я Вам еще расскажу. О том, как в эпоху, когда уже додушили всех «врагов народа», я стала врагом, так сказать, государства в миниатюре, а именно, врагом семьи!

Единственной моей шалости в том же седьмом классе я обязана тем, что в семье лишилась даже своего имени. Мне дали новое, потом узнаете какое.

Школа наша размещалась в старинном здании, где до революции была какая-то привилегированная гимназия. Когда пытаюсь описывать ее кому-нибудь, у меня всегда не хватает слов, зато в душе неизменно растет непередаваемое ощущение – простора. Простором, полным воздуха, дышало все: лестницы, на ступеньках которых еще остались по краям медные кольца, державшие много лет назад ковер; величественный, выкрашенный всегда в розовый цвет актовый зал с обильной белой лепниной, где потолком, казалось, служило само небо – настолько он был недосягаем; в некоторых классах долго сохранялись добротные старинные парты с наклоном и выемками для чернильниц – и так удобно было писать; коридоры, скорее, рекреации, где любая детская возня выглядела мелко; строгая библиотека, хоть и прореженная изрядно, но в ней свободно можно было взять почитать прижизненное издание «Войны и мира»… Достопримечательностью считались даже туалеты (в одном из них и разыгралась драма), более похожие по размеру на бальные залы.

Расскажу мимоходом еще об одном обстоятельстве – именно Вам может показаться интересным. Итак, вернемся на лестницу. Здание было четырехэтажным, высота каждого этажа соответствовала дореволюционным представлениям о красоте и удобстве – так что можете представить себе, какая именно высота набиралась в совокупности. Парадная лестница вела наверх из подвала, где имелся гардероб (о нем вы можете судить по фразе, брошенной в десятом классе одним из моих лихих соучеников: «Если наши в город войдут, здесь отстреливаться можно будет») – и заканчивалась на четвертом этаже перед входом в «рекреацию» небольшой площадкой с витыми перильцами. Пролет лестницы – глубокий, как шахта, с метлахской плиткой внизу, по неизвестным причинам не был снабжен железными сетками, как это еще встречается в старых домах на случай чьего-либо непредусмотренного полета. Так вот, делом особой чести, своеобразным ритуалом посвящения в Братство Храбрых считалось среди первоклассников и продленников после уроков подняться на верхнюю площадку, лечь животом на перила, свеситься над бездной, оторвать от пола ноги, задрать их наверх и так покачаться. Через эту процедуру прошли абсолютно все учащиеся – всех поколений и обоего пола – кроме, разумеется, совсем уж безнадежных трусов, которые как были ни на что не годны в первом классе – такими и оставались до выпускного бала. Очевидно, традиция аккуратно перекочевала в советскую школу из частной гимназии, потому что школа ни на день не закрывалась.

Поделиться с друзьями: