Одиночество вещей. Слепой трамвай. Том 1.
Шрифт:
Вероятно, Зиновьев получил по заслугам. Но что его наказал Сталин, еще больший палач… Было в этом что-то обижающее справедливость. Сталин покарал Зиновьева, конечно же, не за то, что тот пролил невинную кровь. За иные, казавшиеся Сталину более важными, дела. Погубленные же – Зиновьевым, Сталиным, прочими – при этом в расчет не брались. Их смерть попросту не имела места быть ни когда Зиновьева приговаривали к расстрелу, ни когда реабилитировали. Их души, равно как прочие безвинные погибшие души, неприкаянно маялись в астральном пространстве, бесконечно утяжеляя атмосферу, как замкнутое безысходное наваждение, насылая на живущих свинцовую, исступленную ярость. Нельзя было оставлять без ответа (как будто ничего особенного
Чем пристальнее смотрел Леон на картинки, тем сильнее хотелось снять ботинок да и разбить каблуком застекленный стенд.
Рука сама потянулась развязать шнурок, но в этот самый момент скрючившийся на пеньке Ильич зябко повел плечами (видимо, с Финского залива подул ветерок) и… дружески подмигнул Леону.
«Ты чего надумал, парень?»
«А разбить тебя…» – Леон решил не стесняться в выражениях, как не стеснялся в них сам Ильич.
«Вот как? – укоризненно посмотрел на него Ленин. – Как же тебе не совестно?»
«А почему мне должно быть совестно?» – удивился Неон.
«По многим причинам, – поправил сползающее с плеч пальтецо Ленин. – Ну, допустим, расколотишь меня. Так ведь и сам не останешься целеньким!»
«Не понял», – сказал Леон, как будто разговаривал со случайно наступившим ему на ногу младшеклассником.
«Все ваши нынешние беды, – снисходительно пояснил Ленин, – не оттого, что вы мне следуете, а что плохо следуете! Куда вам без меня? Пропадете! С этой дороги возврата нет! Да оставь ты в покое ботинок! Дурак, на кого замахиваешься? На отца! Вы все мои дети! Я в ваших снишках, пьяной вашей кровишке; мыслишках и делишках. Я даже в имени твоем!»
«Врешь!» – Леон изо всех сил пытался ухватить шнурок, но он, проклятый, вдруг ожил, обнаружил свойство энергичного, с развитым инстинктом самосохранения червяка, ускользал и ускользал из деревенеющих пальцев.
Ленин, похоже, забавлялся, наблюдая за Леоном. Лишь мгновение они смотрели в глаза друг другу, но именно в это мгновение Леон обессилел, как медиум во время сеанса, не умом, но чем-то, что над и вне: генетической памятью об общенародном грехе, нынешней собственной нацеленностью на грех, массовым беспардонным атеизмом, ленью, злобным равнодушием, неумением любить и прощать, чем еще? – понял, что Ленин прав. Все они, и в первую очередь Леон, его детишки.
Какое-то похабное взаимопонимание вдруг установилось между ними, как между старым – в законе – авторитетом и юным, вдруг пожелавшим выскочить из дела воришкой, когда воришка только вскидывает наглые очи на пахана, а уже понимает, что из дела не выскочит, до смерти не выскочит.
«Ты не прав насчет имени, – превозмогая чудовищную усталость (как будто только что построил социализм), пробормотал
Леон. – Меня зовут Леонид Леонтьев, при чем тут ты?»«Узнаешь, – ласково сощурился Ильич, как, наверное, сощурился, произнося историческую фразу: “А сахар отдайте детям”. – Все узнаешь в свое время».
Леон наконец ухватил концы шнурков. И тут же выпустил, поднялся с колен.
Конечно же, никакого разговора с Лениным не было.
Он так глубоко и безысходно задумался, что забыл, почему и зачем в коридоре. Но тут дверь класса отворилась. Учительница приветливо поинтересовалась: «Ну что? Сделал выводы? – и, не дожидаясь ответа, сделал или не сделал, и если сделал, то какие именно: – Иди в класс, Леонтьев».
Леон вернулся в класс, уселся под одобрительный гомон за свой стол рядом с новенькой.
– Как там в коридоре? – шепотом спросила она.
– Да так как-то, – до Леона вдруг дошло, что учительница и впрямь позвала его в класс ровно через пять минут, как обещала Катя Хабло. – Так как-то. На Ленина смотрел.
– На Ленина? – удивилась Катя. – И что он?
– Нормально. У него все нормально, – Леон подумал, что говорит что-то не то. – Тебе все равно с такой фамилией не жить. Замучают.
– Спорим, нет? – усмехнулась Катя.
– Спорим, да!
– На что спорим?
– На что хочешь, – пожал плечами Леон. Уж он-то знал одноклассников.
– Скучно спорить, когда знаешь, что выиграешь, – вздохнула Катя. – Значит, если до конца дня кто-то обзовет меня…
– На перемене, – перебил Леон. – На ближайшей перемене.
Прозвенел звонок. Мимо них двинулись к выходу, но никто не крикнул: «Хабло!» Это было необъяснимо, но было так. Даже Фомин, устремившийся к их столу с мерзопакостнейшим выражением на лице, по мере приближения как-то переменил обещающее это выражение на растерянное, а приблизившись, долго и тупо, как белый медведь на всплывшую во льдах подводную лодку, смотрел на Леона и Катю, словно забыл, зачем шел.
– Ты это, – вдруг спросил у Леона, – алгебру сделал? – хотя никогда до сего дня не интересовался алгеброй и прекрасно знал, что Леон ее не сделал.
Леон понял, что перемену проиграл. Происходящее было столь же необъяснимым, как недавний разговор с Лениным. Но если разговор с вождем мирового пролетариата неизвестно происходил ли вообще, нынешнее необъяснимое происходило совершенно точно.
До конца дня еще три урока, подумал Леон, не может быть, чтобы за три-то урока никто.
И сам все забыл, как никогда не знал.
Вспомнил отчетливо до единого слова, когда зазвенел звонок с последнего урока.
– Значит, придется мне, – спохватился Леон, – мы не определяли, кто конкретно. – Слушай, ты! – замер с открытым ртом, как ворона, когда более проворная товарка что-то выхватывает у нее из клюва. – Ты… это, – он забыл, напрочь забыл ее фамилию. – Ты… – вытер вспотевший лоб. – Как там тебя?
– Да-да, – охотно поддержала разговор Катя. – Как там меня?
– Я проспорил, – Леон понял, что никогда, ни при каких обстоятельствах, даже за миллион рублей, даже в пыточном застенке не вспомнит ее фамилию. Не потому, что забыл, а потому, что никогда не знал. – Проспорил, – вздохнул Леон. – Только мы ведь спорили просто так. Ни на что?
Но ведь знал. И совсем недавно. Почему тогда помнит про спор?
Они уже вышли из школы. Шли по скверику к монотонно и уныло гудящему за деревьями проспекту.
– Где ты живешь? – спросил Леон.
– В красном уголке на раскладушке, – ответила Катя. – Я там тоже смотрю на Ленина. Скоро нам должны выделить служебную квартиру. Маму приняли в дворники, – она произнесла это равнодушно и с достоинством, как если бы не существовало разницы между принятием в дворники и в академики.
В сущности, так и есть, подумал Леон, она вполне может сделать так, что все будут считать ее маму академиком.