Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Леон оценил юмор врачей. Правый глаз был неизменно сух. Прилегание дробины к зрительному нерву выражалось в том, что дробина дробила картину мира, но Леон скорее предпочёл бы окриветь, чем вступить в новые отношения с врачами.

Он понял, что врачей не миновать, как только пришёл в себя на полу в крови, с опалённо-прожаренной, начинённой дробью, как чёрным перцем-горошком, головой.

Впрочем, сначала, после калейдоскопическо-ворончатого (от слова воронка, а не ворона) кружения, после недолгого (а может, долгого, кто знает?) провала, когда сознание вернулось настолько, что он сумел отличить жизнь от смерти, понять, что номер с коммунизмом не прошёл, первая оформленная мысль Леона была вовсе не о врачах, а о том, что дело не сделано.

Вторая мысль: почему не сделано?

Изображение в правом глазу

было разбито вдребезги. Левый видел нормально. Если не считать, что как бы через монокль красного стекла. Уши слышали. Леон вспомнил, что, уходя в коммунизм, не слышал звука выстрела. Был какой-то мерзостный пук. Из дула ружья, как из сдвоенной трубы, курился вонючий дымок. Он ещё успел подивиться: как тихо при коммунизме! Леон догадался, что дело не сделалось потому, что патроны от долгого лежания в коробочке утратили боевую мощь. Порох отсырел, а может, высох капсюль. Только красный галстук на шее пионера-тетерева не потерял цвета. Леон понял, что ему с его глазами и ушами не дождаться Красной Шапочки-коммунизма. Действие, как в устаревшей Программе КПСС, сюрреалистически сместилось: вместо Красной Шапочки пожаловал охотник!

Третья мысль: можно ли доделать дело?

Леон пошевелил руками и ногами. Вроде бы слушались. Сумел даже сесть на ковре. Но лишь на мгновение и с немедленной потерей сознания. Нечего и думать было по новой заряжать стволы. Но если бы ценой сверхъестественных усилий и удалось, где гарантия, что очередные патроны выстрелят как полагается?

Четвёртая мысль была революционно-демократической: что делать?

Отдохнув на спине, Леон перевернулся на живот. С заливаемым кровью лицом (любое движение заставляло кровь, как жизнь при товарище Сталине, бежать лучше и веселее), дополз до закрытой на задвижку двери. Как в фильме ужасов, поднялся на подгибающихся, воздушных ногах, печатая по белой двери кровавые абрисы ладоней. В вертикальном положении Леон почувствовал, что, несмотря на то что вместо выстрела получился пук, голова тяжела, как гиря. Удивился: да как же можно быть живым, когда в голове столько свинца? После чего собрал последние силы, крикнул в кухню, откуда доносились позывные программы «Время» в стеклянно-рюмочной (как раз чокались) окантовке: «Мама! Я хотел собрать ружьё, а оно… выстрелило! У меня кровь из головы, мама!» И уже ничего не видел, не слышал, валясь в коридор навстречу до боли родному, в русых локонах, широкоскулому пьяноватому лицу.

Очнулся в больнице.

Так что, если быть точным, только пятая его мысль была о врачах, причём мысль эта отнюдь не являлась продуктом свободного сознания, а была строго детерминирована, то есть обусловлена неоспоримым фактом пребывания Леона на больничной койке в крови и в бинтах.

Леону понравились врачи, непосредственно занимавшиеся своим врачебным делом: копавшиеся длинными, сверкающими в огне ламп операционной, инструментами в его правом глазу, выковыривавшие из головы прижарившиеся, как гренки к яичнице, свинцовые дробины, обрабатывавшие, подрезавшие ножницами обожжённую кожу. Они были суровы и немногословны, эти врачи с погасшими глазами, серыми от усталости лицами. Чем-то они напоминали учителей.

Совсем не понравился Леону каким-то образом прознавший про него врач-психиатр из районного психдиспансера.

Леон неоднократно беседовал с ним в ординаторской.

В ординаторской было убого и несвободно, как в кабинете следователя. И так же негусто с мебелью: продавленный кожаный чёрный диванчик, похожий на сапог, стол, стул, вешалка, на которой висели серенькие белые халаты, почему-то с расплывшимися штемпелями: «Киевский райпищеторг г. Москва». На окнах, однако, отсутствовали решётки, да и разговаривал психиатр относительно спокойно, насколько это было возможно для врача из районного психдиспансера, разговаривающего с уличённым в попытке суицида подростком.

Сидя за столом, врач задавал вопросы и непрерывно писал. Леон, вжавшись в изношенный сапог-диванчик, недоумевал: неужели скудные, однозначные его ответы дают основания для столь бурного, в духе Фёдора Михайловича Достоевского, сочинительства?

Психиатр сразу заявил, что не надо ему вешать на уши лапшу про «несчастный случай». В красках живописал Леону, что того ожидает в случае постановки на учёт в психдиспансер, куда, как известно, ставят на учёт всех несостоявшихся самоубийц. В институт, только в самый тупой, гидромелиоративный, в армию, исключительно в стройбат к чуркам, за границу ни в жизнь, разве только со стройбатом в Афганистан восстанавливать

разрушенное, к этому идёт, раз в два месяца на собеседование, каждый год, как штык, на обследование с электрошоком, барбитурат-нитрат-бромидами внутривенно и внутримышечно. Потом, правда, врач заметил, что да, конечно, время сейчас либеральное, точнее, развальное, но ведь, совсем как недавно отец, процитировал Гераклита, всё течёт, всё меняется, не может нынешний маразм длиться вечно, кто-нибудь да остановит крепкой рукой либеральные розвальни. «Родители у тебя кто?» — поинтересовался врач. Леон ответил. «Они тебе лучше объяснят», — сказал врач, а затем, в десятый, наверное, раз, поинтересовался, что всё-таки побудило Леона свести счёты с жизнью? И Леон в десятый же раз повторил, что произошёл несчастный случай, не собирался он сводить счёты с жизнью. На что психиатр пустился в рассуждения, что вполне понимает Леона: не хочется жить после того, как совершишь гнусность, превосходящую меру человеческого разума. И всё смотрел, смотрел в глаза Леону не тусклым, как у остальных врачей, а блестящим птичьим взглядом. И всё писал, писал, как будто склёвывал что-то с нищего ординаторского стола.

Предположение психиатра, как ни странно, сообщило Леону волю к жизни, так как если чего ещё в жизни он не совершил, так это именно гнусности, превосходящей меру человеческого разума. Пока что гнусности, совершённые Леоном, вполне укладывались в эту самую меру. Даже оставалось свободное местечко. А психиатр гнул своё: помешать обдуманному самоубийству может только Господь Бог. С единственной целью: чтобы согрешивший покаялся, облегчил душу. При упоминании Господа Бога блестящий птичий взгляд психиатра становился проникающе-змеиным. Под этим взглядом Леон змеино же соскальзывал то ли в сон наяву, то ли в длинный, как тело анаконды, обморок. Потом просыпался на кирзовом диванчике со странной лёгкостью в теле, но со свинцовой тяжестью в затылке, снова видел перед собой пишущего психиатра.

Леон не сомневался: психиатр не в себе.

Когда он явился на очередную беседу, из ординаторской вышел угрюмый синелицый, как марсианин из произведений Рея Бредбери, парень с перевязанными до локтей руками, как будто в толстых белых нарукавниках. «Что, — хмыкнул парень, — и тебя раскалывает на малолетку?» — «Малолетку?» — удивился Леон. «Вот придурок, — выругался парень, — даже если бы я изнасиловал, придушил и закопал малолетку, на кой мне кончать с собой? Какая тут взаимосвязь?» — и нехорошо рассмеявшись, пошёл по больничному коридору мимо коек, на которых хрипели не поместившиеся в палаты, привезённые ночью, переломанные мотоциклисты.

Последняя беседа с психиатром получилась протокольная. Он попросил Леона рассказать с точностью до минут, чем он занимался с тринадцати ноль-ноль до пятнадцати сорока в день накануне. «Несчастного случая?» — уточнил Леон. Психиатр поморщился, но не стал вспоминать ни про гнусность, превосходящую меру человеческого разума, ни про Господа Бога, якобы ожидающего от Леона покаяния. Как-то он охладел к Леону, услышав, что с девяти до четырнадцати тридцати тот находился в школе (это могли подтвердить одноклассники и учителя), а с четырнадцати тридцати до шестнадцати двадцати играл в футбол на школьной спортивной площадке, что опять-таки могли подтвердить две команды по семь игроков в каждой, а также русский физкультурник, изображавший из себя судью.

На сей раз в глазах психиатра не наблюдалось блеска, тусклы были его глаза, как и у остальных врачей в больнице. «Выздоравливай, — зевнул он в лицо Леону. — Если понадобишься, позову. — И, когда обрадованный Леон схватился за ручку двери: — А вообще-то самоубийство, особенно для мужика, трусость. Если, конечно, не гомосек и не схватил СПИД. У тебя пока нет СПИДа. Живи и радуйся!»

Леон вышел.

У окна ждал парень. На сей раз он шёл вторым. Повязки на его руках за это время сделались значительно тоньше.

— Чего придурок лепит? — поинтересовался парень.

— Лепит, что самоубийство — трусость. Особенно для мужика. Если, конечно, не гомосек и не схватил СПИД, — честно передал Леон.

— Ага, трусость! — разозлился парень. — Попробовал бы сам, козёл!

— Ты как? — шёпотом поинтересовался Леон.

— Не видишь, что ли? — усмехнулся парень. — Вены резал. Левую путём развалил, а правую… — махнул забинтованной рукой. — Как её разделать, если левая рука уже не действует? Эта вена, — брезгливо продолжил парень, — она такая синяя, как червяк, скользкая, падла! Я и так и так. Одно понял: надо быстрее сечь, пока руки слушаются.

Поделиться с друзьями: