Одинокое мое счастье
Шрифт:
Он вновь виновато прижал руку к шапке. Я увидел, как неумело снимают орудие казаки Раджаба, и побежал к ним.
— Это вот так и сюда, а это сюда! Да возьмите же инструмент! — стал я учить казаков.
— Господин штабс-капитан, действия наши обговорить бы! — напомнил хорунжий Махаев.
— Сейчас! — отмахнулся я, не в силах оторвать себя от родного дела.
И, будто прибавляя мне этого родного дела, в ущелье по-родному грохнул орудийный выстрел. Мы все замерли. А над нами прошел родной мне ветер и лопнул окрашенным облаком, не долетая заставы. Он пригнул всех
к земле. Лишь я один устоял, как бы даже и наслаждаясь происшедшим, — по крайней мере, я чувствовал, что расплылся в улыбке, — но здесь
— Да что же вы! А ну поднимай тут, навались тут! — вне себя закричал я да так, что и Раджаб кинулся к лафету.
А по заставе пошли выстрелы гранатами.
— Едрическая сила! — закричал Самойла Василич.
— Все сгорит! — зло кинулся ко мне хорунжий Махаев.
Я оглянулся. Дым разорвавшихся гранат, смешиваясь с новыми разрывами, вздыбленным загривком собаки встал над заставой.
— Ломом! Ломом! — закричал я на казаков, тщетно пытающихся закрепить сошники.
Казаки схватились за лом. Я, пренебрегая болью в глазах, уставился на ущелье, но лишь больше ослеп и ничего не увидел.
— Где они? — спросил я Самойлу Василича про орудия.
— Чуток в глубине! — заспешил он объяснить. — Буди, видели там изгиб. Как раз у изгиба две штуки!
Я вспомнил этот изгиб и быстро сосчитал дистанцию.
— Стоять! — приказал я казакам у орудия. — Сейчас стоять, а потом по моей команде вот этой штукой, — показал я на правило, — и вот так колеса, — показал я, как взяться за колеса, — двигать ее чуть вправо, чуть влево, сколько скажу!
Казаки послушно взялись за лафет и колеса. Я нашел репер. Конечно, прекрасно было бы стрелять с прямой наводки и с пристрелкой. И прекрасно было бы стрелять не из этой старушки, родившейся задолго до меня, а из образца девятого года с совершенным прицельным устройством, системой отката ствола и большей скорострельностью. Однако же превосходно было уже то, что была хотя бы она. Я ее погладил по казенной части, как теленка по крестцу, и приказал гранату.
— Гранату! — крикнул я, запоздало понимая, что казаки не разбираются и в артиллерийских патронах. Я оторвался от прицела. — Ты, ты, ты... — стал я тыкать рукой в первых, кто попадался, оставляя их при пушке, а остальных отгоняя к зарядным ящикам. — Ты раскрывай вот этот ящик, ты подноси патрон и вгоняй его сюда, а потом быстро за другим патроном!..
Едва ли кто успевал запомнить за мной.
— Вахмистр! Вахмистр! — кричал я Самойле Василичу. — Как только огонь по заставе прекратится, ты — быстро туда, а оттуда с имуществом — в отряд!.. А теперь следить за моими
разрывами!О Саше я уже не помнил. Да и что за нужда была помнить, когда казаки от заставы уже чехвостили к нам.
С грехом пополам мы зарядились гранатой. Я взял шнур. Пушка по-телячьи взмыкнула, махнула длинным языком и прыгнула в сторону.
— Выстрел! — сказал я себе, открыл затвор, а потом посмотрел на Самойлу Василича. — Что?
Можно было бы не спрашивать. Уже по тому, как пушка прыгнула, я понял — сошники не были закреплены, и граната ушла к чертям собачьим.
— Чуток не угодили! — с сожалением откликнулся Самойла Василич.
— Закрепить лафет! — рявкнул я на казаков и на Раджаба.
— Бревном ее придавить, косопатую! — подсказал кто-то из бутаковцев.
Что-либо объяснять у меня не было времени. Я побежал к Самойле Василичу.
— Где? Сколько — чуток?
Он мне стал показывать в ущелье. Я кое-как, жмурясь и отирая слезы, различил дым своего разрыва.
— Теперь бы правее и чуток ближе! — попросил Самойла Василич.
Я в сердцах обругал его за такие поправки и снова сделал прицел.
— Выстрел! — снова сказал я себе, открывая затвор после второй гранаты.
— Опять чуток в сторону! — застрадал Самойла Василич.
— Вы наконец закрепите мне лафет, сотник? — заорал я на Раджаба.
— Борис Лексеич, пехота из лощины пошла! — сообщил Самойла Василич.
— Пошла — попросим обратно! — сцепил я зубы и погнал ствол на минусовые градусы, собираясь стрелять прямой наводкой.
Предельный отрицательный угол по вертикали у этой пушки был пятнадцать, то есть лучший, нежели у современной. Даже при значительном уклоне, какой был с нашей стороны гребня, этого минуса с лихвой хватало.
Я погнал ствол вниз, а он вдруг остановился, словно бы наткнулся на невидимый рубеж. Остановился и даже как-то этак причакнул: вот бежал-бежал, ткнулся во что-то и — чак!
— Что? Почему? — не поверил я, чуть приподнял ствол и с размаху пустил его обратно еще раз.
И он еще раз мне на той же отметке остановился — чак!
Пушка была неисправной. И того поручика, командира взвода и ее хозяина, следовало отдать под суд. Не меня, как то собирались сделать, а его.
— Под суд! — выдохнул я, сознавая, что теперь это уже не имеет никакого значения. А потому закричал:
— Орудие за бруствер!
Никто меня не понял.
— Орудие за бруствер! — взвыл я.
— Но эти бревна? — от растерянности уставился на меня Раджаб.
— Рубить, пилить, растаскивать! Но орудие за бруствер! — сорвал я голос.
Я знал, что это значило — орудие за бруствер. Догадался об этом и Раджаб. Да и кто бы не догадался. Но это был мой день. Иного у меня не могло быть.
— Полминуты тебе, сотник! — холодно сказал я и потом остановился безучастно наблюдать, как казаки истово взялись рубить сучья, веревками растаскивать бревно за бревном. Все было так просто и обычно. Все было как в жизни. Нужно было только прожить полминуты, пока казаки делают проход, и еще полминуты, пока они выкатят орудие. И эта минута тоже была как в жизни. Ничего такого, что не походило бы на жизнь, не было. А жизнью было лишь то, что было вокруг меня. У меня сейчас была минута. И ее мне вполне хватало для жизни.
К концу этой минуты снова налетел ветер — да не такой, который мог бы лопнуть окрашенным облаком или вздыбить шерсть на загривке собаки над заставой, — а самый обыкновенный, живой, выкатившийся из-за ледяной седловины огромным стогом почерневшего сена. Он налетел, выкатил этот стог, закрыл солнце и загасил сиянье. Стало все хорошо видно. Два орудия у изгиба ущелья брали меня в прицел, и густое чернение пехоты выходило из лощины. Я глубоко вдохнул в себя и не почуял боли в ранах. А может быть, и почуял. Но эта боль была ничтожной частью меня. Казаки уже растащили проход.