Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Одинокое мое счастье
Шрифт:

— Мы, к возможному чьему-то сожалению, являемся чинами не уголовной полиции и не жандармского корпуса, а армейскими! — едва сдержал я возмущение.

— Капитан, ваша задача пленному противнику это предложить, а его задача согласиться или не согласиться! Для пользы дела рекомендую иногда прибегать к некоторому понуждению. Хорошо это делают наши пограничные службы! — с прежним спокойствием ответил офицер отдела разведки.

В этом, конечно, он был прав. И иллюстрацией его правоты были слова сотника Томлина об обязательном в целях успеха дела установлении контактов с местными жителями по обеим сторонам границы. Подобный метод ведения войны был старым как мир. Более того, он был нам подан в академических лекциях. Но я и мои товарищи, кроме немногих промолчавших, нашли его для офицера русской императорской армии неприемлемым. И признали мы его таким не по причислению себя к какой-то высшей расе. Мы пришли к мнению — офицер русской императорской армии имеет свои, вполне определенные функции защиты

Отечества, и у этого офицера должен быть свой определенный строй характера, духовных воззрений и этики. Чины же пограничной стражи, жандармерии и полиции имеют другие, но тоже вполне определенные функции защиты Отечества, и у них должен быть другой строй характера, духовного воззрения и этики. Это было тем, о чем говорил мой сосед по палате в горийском госпитале Владимир Валерианович Драгавцев. Это было личной судьбой — кому какие функции выбирать. Сочетание же этих функций, по нашему общему мнению, армию только развратило бы. Еще раз подчеркиваю — это было мнение не каких-то людей, возомнивших себя выше всех остальных. Это было мнение обыкновенных армейских офицеров, имеющих одно стремление в жизни — служить во благо Отечества.

— Взятый в плен противник остается солдатом своей армии. Предлагать ему нарушить присягу — подло. Заставлять его нарушить присягу — преступно! — решили мы у себя на курсе академии и были уверены в солидарности с нами всего армейского офицерского корпуса.

Разумеется, в диспут с офицером отдела разведки я не вступил. Инструкции я взял, но исполнять их и не подумал.

Наученные гибелью своих, четники предпочли более в бой с казаками не вступать, а нападать наверняка. Особенно они облюбовали дорогу на Керик, турецкий аулец в десять саклей по дороге в сторону наших позиций. Эта дорога малым своим отрезком шла по полям вкруг нашего аула, большей же своей частью — по узкой глубокой теснине, которая была замечательна тем, что при своей длине в четыре версты имела средней ширины двадцать сажен и шла вдоль сухого русла ручья. Стены ее взметались вверх едва не отвесно. А деревья на стенах сцеплялись кронами и местами делали непроницаемый для света мощный потолок. Дорога — по сути тропа самого скверного состояния — лепилась над руслом по одну сторону, порой взбиралась от него довольно высоко, порой опускалась к нему, так шла прямо по нему и в дожди просто исчезала. Конечно, такую теснину казаки и обозные тотчас же прозвали размогилиной — вероятно, от официального ее названия Керикская расщелина.

Нападать в такой расщелине, естественно, было милейшим делом, все равно что коту запускать лапу в корзину с цыплятами. Четники спокойно выбирали цель, а наши обозные только беспорядочно отстреливались да хлестали лошадей в полном забвении иной опасности — сорваться с тропы вниз. Разумеется, первым делом я всеми своими силами — взводом уже упомянутых казаков-лабинцев и взводом дружинников второго разряда — оставив аул совсем без прикрытия, прошелся по обеим стенам расщелины. Взять мы никого не взяли, сами умаялись до невероятности, однако и четникам навели страху, так как нашли и уничтожили несколько хорошо оборудованных позиций для стрельбы и место стоянки четников наверху стены, спешно при нашем шуме брошенную. Так что в руки нам достались нехитрые их пожитки. После этого я продолжил ежедневный поиск, или, вернее, прочес, обеих стен теми же двумя группами в шесть, как сами казаки называли, коней, а в действительности в шесть спешенных казаков. Но четники с ними в бой не вступали и предпочитали уходить. Тем не менее страх оказаться застигнутыми врасплох над четниками довлел. Нападения в расщелине много поредели.

После своего выздоровления я стал ежедневно бывать в ауле с одним казаком охраны, а порой только с переводчиком, оставшимся от прежнего начальника, рядовым солдатом-грузином. Я вникал во все аульские дела. При этом я ясно всем дал понять — за мной стоит великая империя, и она ничего худого не несет даже тем, кто восстал против нас, но в содеянном покаялся. Упорствующего же она неотвратимо покарает.

Перечень всех моих обязанностей составил бы непреодолимую скуку. К тому же о них можно с успехом справиться в определенном разделе уставов. Кстати, заглянувший туда непременно увидел бы расписание должностных лиц, долженствующих быть в моем подчинении, но успешно у меня отсутствующих, отчего я был щедро наделен удовольствием исполнять их должности лично. А если серьезно, то я, как древневосточный сатрап, имел полную власть над аулом. И я, как восточный сатрап, один нес ответственность за все, что в ауле и его окрестностях творилось. Аул, то есть все его жизненные перипетии, я принял всей душой. За мной стояла моя империя. По мне об этой империи судили. Я не мог упустить случая показать ее в самом выгодном свете.

Про метели и большой снег в горах я упомянул не случайно. В конце апреля там свирепо запуржило. С позиций в мой перевалочный лазарет пошел поток больных и обмороженных. Расстояние до позиций составляло всего несколько верст, но климатическая разница была неизмеримой и, более сказать, русскому равнинному характеру непостижимой. Там свирепствовали морозные метели, а здесь после непродолжительного “террора” дождей хорошо разведрило. Долина наша заблагоухала — извините стиль —

всем великолепием востока.

— Эко-то! — нашел сил для удивления отогревшийся на нашем благолепии один обмороженный солдат. — Эко-то! В Расие, почитай, месяц ишли ешелоном, а все было наклань в лопату. Тутока чатыри часа прохромал по кочкам — и в жарынь попал, как на печку к баушке!

— Одно тебе слово: Индия! — ответил ему товарищ.

— Дома скажу, дак скажут: не ври! — опять удивился солдат.

В горах пурга заваливала снегом наши позиции, пела свою дикую смертную песнь, вкруг нас верстами громоздились плотные и тяжелые тучи, а у нас дни стояли чистые, прозрачные, в тонком смешении аромата цветущих деревьев с нагретой землей и легким дымом садовых костров. Даже запах навоза, быстро подсыхающего на нашем солнце, не раздражал, а собирался в комок и если не гармонировал с цветением и дымом, то по крайней мере их подчеркивал. Все были возбуждены весной, и все ждали минуты погнать многочисленный скот на яйла.

2

Обычно раз в два-три дня я у себя собирал квартальных старшин.

Я только встал, едва успел одеться, а уже пришел Иззет-ага. Я услышал его разговор с моим переводчиком Махарой. Этот малый был у меня один в трех лицах, что называется, Махара здесь, Махара там. Он был переводчиком, денщиком и вестовым. К этому, разумеется, понуждала обыкновенная нехватка людей. С началом войны и отправкой массы частей из нашей армии на Запад, а особенно с взошедшей славой нового командующего армией генерала Юденича, человека отменного мужества, но анекдотической скромности и неприхотливости, стало среди офицеров армии нормой отказываться от денщиков, а командиры рот, которым устав предписывал иметь еще и вестовых, — верно, щеголяя в подражании командующему, — взялись отказываться и от вестовых. Они стали заменять их солдатами из строя и только на время исполнения приказа. Такое щегольство нанесло бесспорный вред. Хороший, дисциплинированный, привыкший к особенностям характера командира и понимающий его с движения брови или обрывка слова вестовой, бывало, равнялся самому командиру, потому что умел точно поймать недосказанную мысль или недоприказанный приказ и довести его до роты. Но мода быстро распространилась и приобрела внушительные размеры. Офицеры нашего горийского госпиталя говорили совершенно точные сведения, что в штабе Второго Туркестанского корпуса, с которым прибыли из своей Кашгарки Саша и мои бутаковцы, одно время вообще работали только два офицера, два Генерального штаба капитана: начальник штаба был в какой-то командировке, кто-то болел, кто-то куда-то отбыл — и никому не было дела до штаба. Можно представить, какая масса работы оставалась не тронутой и сколько губительно это отразилось на действиях корпуса, первыми же ударами сбитого с позиций.

— Бегут, все бегут! Нас обошли двадцать тысяч! — помнится, так кричал мне Раджаб на Олтинской заставе.

Вообще, неприглядно мы показываем себя перед теми, кто будет исследовать нашу войну.

Махару же я сделал единым в трех лицах по простой логике. Чистить мои сапоги, следить за самоваром или баней с успехом мог и вестовой. То есть денщик отпадал. Эти же обязанности и обязанности вестового по причине постоянного пребывания у меня под рукой вполне мог исполнять переводчик. Так что отпадала надобность и в вестовом. Махара был молодым человеком моего возраста, из крестьян. Смолоду он ушел в Тифлис, учился в семинарии, не доучился, стал приказчиком. Русским языком он владел чисто — говорил, что мечтал об университете, потому учил его с особым тщанием.

Вот, собственно, с разговора Иззет-аги и Махары начался мой очередной день. Я, разумеется, вышел Иззет-аге навстречу, пригласил его к чаю, спросил о благополучии домашних и о делах квартала. Он пил чай и отвечал угрюмо, будто с неохотой. При всем моем к нему расположении такая его манера меня раздражала. Мне приходилось раздражение скрывать за нарочитой оживленностью, брать инициативу разговора на себя. По причине моего молчаливого характера это было мне неприятным. А оставить его одного до прихода остальных старшин было неприличным. И я придумывал всякую белиберду, лишь бы поддерживать разговор.

— Когда думаете гнать скот на яйла? — спрашивал я, хотя о том же спрашивал вчера.

— Пусть успокоится! — отвечал, как и вчера, Иззет-ага, и мне следовало из этого знать, что он имеет в виду непогоду в горах.

— В прошлом году в это время уже гнали, или тоже была непогода? — спрашивал я.

— Уже гнали! — отвечал Иззет-ага.

Об этом мы говорили вчера и позавчера, но иного разговора, так сказать, насущного и делового, до прихода остальных старшин, уважая местный обычай, я не заводил.

Старшины на моем совещании вели себя так, будто боялись друг друга. Они приходили, с азиатской непроницательностью сидели, отвечали только на вопросы, и отвечали потаенно. Узнать сразу из их ответов что-либо определенное было невозможно. Даже дела, прямо касающиеся их интересов и им выгодные, на совещании не возбуждали интереса. А различного рода повинности, обусловленные военным положением, они принимали за должное, с видом людей, вынужденных подчиняться силе. Все дела я решал в конфиденциальных разговорах. Но не собирать их на совещание я не мог. Эти совещания являлись предметом моего почтительного отношения к старшинам.

Поделиться с друзьями: