Одиссея мичмана Д...
Шрифт:
– Все бумаги Екатерина Николаевна сожгла перед отъездом в дом престарелых, – огорошила меня Нина Михайловна. – Лично у нас никаких дневников, писем, документов и даже фотографий не осталось. Мебель хорошая была, старой работы, карельская береза… Трюмо, шкаф, бюро с маленькими ящичками. Да… Единственное, что осталось у нас от Екатерины Николаевны, так это вот этот чемоданчик.
Передо мной раскрыли ветхий чемоданчик, вроде нынешних «кейсов», блеснули безделушки: хрустальные подставки под ножи и вилки, серебряная ложечка, медная пепельница работы Фаберже с вязью «Война 1914 год», гипюровая вставочка с блестками, коробочка из-под сигар «Георгъ Ландау» со стеклярусом, бронзовые
Мир вещей человека – это слепок его души. Передо мной лежали осколки этого слепка. И здесь, как и в бывшей квартире Екатерины Николаевны на Кирочной, отлетевшая ее жизнь немо продолжалась в этих вещицах…
– У нас больше ничего нет…
– Никаких бумаг и фотографий?
– Никаких…
– А в мебели, в бюро или в шкафу, ничего не было? Вы ничего не находили?
Дочь с матерью переглянулись.
– А мы особенно и не осматривали… Может, что и было…
Я не удержал горького вздоха и стал прощаться.
– Конечно, – рассуждал я вслух, – нет смысла искать эту комиссионку… Адреса покупателей не регистрируют. Да и кто помнит, какую мебель привозили в магазин десять лет назад…
– Знаете что! – вдруг всполошилась мать Нины Михайловны. – Ведь в магазин ушла только часть мебели. А бюро, шкаф и трюмо были проданы на киностудию «Ленфильм» как реквизит. У меня, кажется, и телефон этой женщины сохранился… Вот он: Елизавета Алексеевна Тарнецкая…
Телефон старый, шестизначный.
Ни на что не надеясь, так, для сознания, что сделано все, что могло быть сделано, выясняю в справочной службе, которой за эти дни мой голос наверняка надоел, новый номер Тарнецкой, звоню…
– Мебель карельской березы? Да, есть у нас такая – шкаф, кресло, трюмо. Все это снималось в фильме «Звезда пленительного счастья» – о декабристах. Будете смотреть, обратите внимание – Наталья Бондарчук сидит именно в том кресле, какое вас интересует.
– Меня не кресло интересует… Знаете, в старинной мебели мастера иногда устраивали потайные ящички. Нажмешь на штифтик, ящик выскакивает, а в нем – бумаги.
Я думал, собеседница моя рассмеется, но она ответила очень серьезно:
– Не знаю, как насчет ящичков, но бумаги в шкафу были – целая папка. Зеленого цвета. И бумаги, и фотографии каких-то моряков…
– Она сохранилась?!!
– Ой, боюсь, что нет… Скорее всего, нет. Ведь лет десять почти прошло. Нет. Я сама потом искала ее. Выбросили. К нам ведь часто и книги старинные попадают, и бумаги. Накопится порядочно – выбросят. Или в макулатуру сдадут. Девчонки у нас молодые работают, для них это все – хлам. А зеленую папку я помню. Старинного вида. Она тоже в этом же фильме снималась. Ее даже набивать ничем не надо было. Пухлая.
– Вы хоть просмотрели эти бумаги? – застонал я в трубку.
– А как же! Прочитала все, как роман какой. Писал бывший моряк.
– Не Домерщиков ли Михаил Михайлович?
– Да. Он самый. Я даже домой ту папку носила, отцу читать. Он там много фамилий знакомых нашел…
– Ваш отец моряк?
– Нет. Но с кораблями был связан. Он специалист в области радиоантенн. На первом искусственном спутнике Земли его антенны стояли! Может быть, слышали – Алексей Александрович Тарнецкий?
– Нет, к сожалению, не слышал… А вы не припомните, о чем шла речь в этих бумагах?
– Точно сейчас уже не скажу… О японской войне, о кораблях, о походах… Но одно письмо мне очень запомнилось. Оно было адресовано Сталину. Домерщиков писал ему о своей тяжелой судьбе, о том, что он, бывший морской офицер, остался верен своей Родине, не покинул ее в революцию и хотел бы применить свои знания и опыт на пользу народу, но ему всюду отказывают в месте… Он остался почти
без средств к существованию. Письмо длинное, складное, написано литературно… Самое поразительное, что на нем черным карандашом – это я помню хорошо – была наложена резолюция Сталина: «Товарищу наркому такому-то… Прошу разобраться и оказать содействие». Фамилия наркома польская. Год был проставлен не то тридцать шестой, не то тридцать седьмой… Да, интересной судьбы человек этот ваш Домерщиков…Глава четырнадцатая
ТАНГО СОЛОВЬЯ
Москва. Март 1986 года
Я уезжал в Москву с ощущением безмерной усталости. Должно быть, нечто подобное испытывают марафонцы, сошедшие с многокилометровой дистанции перед самым финишем… Все тщетно… Зеленой папки нет. Я опоздал, не успел выхватить ее из равнодушных рук… Начать бы поиск на год раньше. Теперь же следствие по делу «Пересвета» можно закрывать. Оборвалась последняя нить. Даже не оборвалась, а просто привела к пустоте, к черному провалу, к кучке пепла, к грудке измельченного бумажного сырья, в которую превратились дневники старшего офицера «Пересвета»…
Я стал перебирать всех, кто мог, хотя бы намеком, объяснить историю с растратой казенных денег. Еникеев? Он далеко, в Тунисе, да и жив ли? К тому же жизнь Домерщикова он знал в самых общих чертах.
Палёнов? О как бы он обрадовался еще одному факту, работающему на его версию!
Племянник, Павел Платонович? Он был бы обескуражен, когда б я спросил его об этом, и только…
Кротова? Как же мне сразу не пришло это в голову! Еще тогда, когда я уходил от нее, у меня было такое ощущение, что рассказала она далеко не все, что знала. Да и с какой стати исповедоваться ей перед человеком, которого видит впервые!
В один из субботних дней я заехал за Марией Степановной на такси и пригласил ее в те самые «Столешники», куда она отнесла свои фотографии. Кротова страшно взволновалась, как всякая женщина, которой за полчаса до бала объявили о выходе в свет.
В кафе мы спустились в подвальный зал «Москва и москвичи». Здесь на каждом столике горели свечи, а разговор при свечах совсем не то что беседа на солнцепеке или под электролампочкой…
Я рассказал о «Судном деле», о двадцати двух злополучных тысячах, о мучивших меня вопросах…
– Как? – удивилась Мария Степановна. – Неужели вы об этом ничего не знаете? Мне казалось, вы знаете о Михаиле Михайловиче все… Разве в прошлый раз я ничего не сказала?
– Нет, нет и еще раз нет!
– Ну тогда успокойтесь: я вам сразу скажу – те деньги он не прокутил и не проиграл. История довольно необычная, я считаю ее просто трогательной, но это уже дамские сантименты… А вот что было. Тогда, в девятьсот шестом, во Владивостоке случилось примерно то же, что в Кровавое воскресенье в Санкт-Петербурге. Войска стреляли в народ. Было много жертв. И в городе был создан комитет помощи пострадавшим. Вот туда-то Михаил Михайлович и отнес эти деньги. На «Жемчуге» он был ревизором, и ключ от корабельной кассы хранился у него… Понимаете, он был молод – двадцать четыре года! – он только что пережил позор Цусимы, позор бегства корабля в Манилу, фактически сдачу в плен, ведь интернирование – это сдача на милость другого государства. Когда же он увидел, как царские войска стреляют в народ, тут, как говорится, чаша переполнилась. Он говорил, что ему было стыдно носить на плечах офицерские погоны. Многие стрелялись… А он решил спасти честь корабля хотя бы таким образом – передал корабельную кассу как взнос в пользу жертв революции. Он как бы оштрафовал царское правительство на эти двадцать две тысячи, вернув их народу.