Одиссея последнего романтика
Шрифт:
Ну-с! и пустились мы с ним с первого дня во вся тяжкая! И шло такое кружение время немалое. Повторю опять, что все к этому кружению было во мне подготовлено язвами прошедшего, бесцельностью настоящего, отсутствием будущего — злобою на Вас и ко всем нашим, этой злобой любви глубокой и искренней.
Увы! Ведь и теперь скажу я то же… Ведь те поддерживают своих — посмотрите-ка — Кетчеру, за честное и безобразное оранье, дом купили; Евгению Коршу, который везде оказывался неспособным даже до сего дне, — постоянно терявшему места — постоянно отыскивали места даже до сего дне.Ведь Солдатенкова съели бы живьем, если бы Валентин Корш (бездарный, по их же при знанию) с ним поссорился, не входя в разбирательство причин.А вот Вам, кстати, фактецв виде письма, которое дал мне
Максим мне принес утешительные известия о том, как ругал меня матерно Островский за доброе желание пособить Дриянскому на счет его «Квартета», продажей этого «Квартета» Кушелеву, — о том, как пьет, распутствует моя благоверная…
Опять сказал я: баста! и, очертя голову, ринулся в омут.
Но если б Вы знали всю адскую тяжесть мук, когда придешь, бывало, в свой одинокий номер после оргий и всяческих мерзостей. Да! Каинскую тоску одиночества я испытывал. — Чтобы заглушить ее, я жег коньяк и пил до утра, пил один, и не мог напиться. Страшные ночи! Веря в Бога глубоко и пламенно, видевши его очевидное вмешательство в мою судьбу, его чудеса над собою, я привык обращаться с ним запанибрата, я — страшно вымолвить — ругался с ним, но ведь он знал, что эти стоны и ругательства — вера. Он один не покидал меня.
Как нарочно, в моем номере висела гравюра с картины Делароша, где Он изображен прощающим блудницу.
Сент<ября> 29
Дикую и безобразно хаотическую смесь представляли тогда мои верования… Мучимый своим неистовым темпераментом, я иногда в Лувре молил Венеру Милосскую, и чрезвычайно искренне (особенно после пьяной ночи), послать мне женщину, которая была бы жрицей, а не торговкой сладострастия… Я Вам рассказываю все без утайки. Венера ли Милосская, демон ли — но такуюя нашел: это факт — факт точно так же, как факт то, что некогда, в 1844 году, я вызывал на распутий дьявола и получил его на другой же день на Невском проспекте в особе Милановского…
Кстати замечу, что в Венере Милосской впервыезапел для меня мрамор, как в Мадонне Мурильо во Флоренции впервые ожили краски. В Риме я, в отношении к статуям, был еще слеп — изучал, смотрел, но не понимал, не любил; нечто похожее на любовь и, стало быть, на понимание пробудилось у меня там в отношении к Гладиатору — но еще очень слабо.
Возвращаюсь опять к рассказу.
Время свадьбы сближало меня с Трубецкими все более и более. План старухи Терезы оставить Ивана Юрьича флорентийским князьком высказывался яснее. Кстати — старшая дочь Софья, и так уже идиотка, доведенная до последних степеней идиотства Бецким, — от зависти ли, от нимфомании ли — начала впадать в помешательство.
Князек давно уже ничего не делал, а только видимо изнывал томлением. Положение мое в отношении к нему было самое странное… Я, по-старому, употреблял на него часа по четыре, выносил снисходительно (даже слишкомснисходительно) праздную болтовню, чтобы хоть на четверть часа сосредоточить его внимание на каком-либо человеческом вопросе и двинуть его мысль вперед. Положение — адски тяжелое! Сергей Петрович Геркен, муж Настасьи Юрьевны, — отличнейший малой, но истинный российский гвардеец (а впрочем, он тут был прав!), — без церемонии гнал его к девкам… Ужасные результаты гнета системы мистера Белля тут только вполне обнаружились. Вот она, эта холодная, резонерская система дисциплины без рассуждения, гнета без позволения возражений.
Я делал своедело, дело расшевеливания, растревожения… Я делал его смело, но, может быть, тоже пускался в крайности. Впрочем, в крайности ли… Раз ездили мы в коляске по Bois de Fontainebleau с его теткой. Между прочим разговором — она, отчаянный демагог и атеист в юбке, спросила меня, какя рассказываю князьку о революции и проч. — В точности, подробности и всюду правду, — отвечал я. — И вы не боитесь? — спросила она. — Чего, княгиня? Сделать демагога из владельца девяти тысяч душ? — И я, и она, мы, разумеется, расхохотались. После этой прогулки она объявила княгине Терезе, «que cet homme a infiniment d'esprit, il ne tarit jamais» [134] .
134
«что это человек бесконечного ума, он неиссякаем» (фр.).
Вообще
я с ними обжился и — cela va sans dire [135] — занял у князя Николая Иваныча Трубецкого две тысячи франков, которым весьма скоро, как говорится, наварил ухо.И вот — учитель и ученик — вместе в Jardin <de> Mabille, в Ch^ateau des Fleurs.
Тереза это знала и только шутя говорила, что за учителем следовало бы так же иметь гувернера, как за учеником.
Тут-то она наконец объявила, что мы едем не в Россию, а назад, во Флоренцию, и предложила мне ехать тоже.
135
само собою разумеется (фр.).
Я согласился. Я полюбил «саrа Italia, suolo beato» [136] , как родину, а на родине не ждал ничего хорошего — как вообще ничего хорошего в будущем.
О, строгие судьи безобразий человеческих! Вы строги — потому что у вас есть определенное будущее, — вы не знаете страшной внутренней жизни русского пролетария, т. е. русского развитого человека, этой постоянной жизни накануне нищенства (да не собственного — это бы еще не беда!), накануне долгового отделения или третьего отделения, этой жизни каинского страха, каинской тоски, каинских угрызений!.. Положим, что я виноват в своем прошедшем, — да ведь от этого сознания вины не легче, — ведь прошедшее-то опутало руки и ноги, — ведь я в кандалах. Распутайте эти кандалы, уничтожьте следы этого прошедшего, дайте вздохнуть свободно, — и тогда, но только тогда, подвергайте строжайшей моральной ответственности.
136
«милую Италию, благословенную землю» (ит.).
Это не оправдание беспутств. Беспутства оплаканы, может быть, кровавыми слезами, заплачены адскими мучениями. Это вопль человека, который жаждет жить честно, по-божески, по-православному и не видит к тому никакой возможности!
Я кончаю эту часть моей исповеди таким воплем потому, что он у меня вечный. Особенно же теперь он кстати.
Я дошел до глубокого основания своей бесполезности в настоящую минуту. Я — честный рыцарь безуспешного, на время погибшего дела. Всесоглашаются внутренне, что я прав, — и потому-то — упорно молчат,обо мне. Те, кто упрекает меня в том, что я в своих статьях не говорю об интересах минуты, — не знают, что эти интересы минуты для меня дороги не меньше их, но что порешение вопросов по моимпринципам — так смело и ново, что я не смею еще с неумытым рылом проводить последовательно свои мысли… За высказанную мысль надобно отвечать перед богом. Я всюду вижу повторение эпохи междуцарствия — вижу воровских людей, клевретов Сигизмунда, мечтателей о Владиславе — вижу шайки атамана Хлопки (в лице Максима Аф<анасьева> et consortes [137] ), — не вижу земских людей, людей порядка, разума, дела.
137
и его соучастников (фр.).
Брожения — опять отлетели, да и в брожениях-то я никогда не переставал быть православным по душе и по чувству, консерватором в лучшем смысле этого слова, в противуположность этим тушинцам, которые через два года, не больше — огадят и опозорят название либерала! Ведь только вы…докмог такою слюною бешеной собаки облевать родную мать, под именем обломовщины, и свалить все вины гражданской жизни на самодурство «Темного царства». Стеганул же ихза первую выходку лондонский консерватор: не знаю, раскусит ли он всю прелестьидеи статей «Темное царство»!..
Да, через два года все это надоест и огадится, все эти обличения, все эти узкие теории!.. Через два года!.. Но будем ли мы-то на что-нибудь способны через два года? Лично я за себя не отвечаю. Православный по душе, я по слабости могу кончить самоубийством.
Сент<ября> 30
Итак, я решился ехать в Италию — сумел заставить скупую Терезу накупить груду книг по истории, политической экономии, древней литературе, убежденный, что в промежутках блуда и светских развлечений — князек все-таки нахватается со мной образования.