Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Июнь 1941 года принес войну и всеобщий перелом жизни. Толпы у призывных пунктов, толпы на вокзалах, первые затемнения, первые сводки с фронта, первые раненые в госпиталях. И по всей огромной стране разлуки, разлуки без конца и края, и днем и ночью. «Ну, прощай, не забывай, будь верна, береги детей…». «Прощай, возвращайся, жду…» Гудок, медленное, с железным скрежетом, движение вагона – все плывет, и вокзальные огни пушисты от слез…

На фронт военфельдшером пошел и Василий. Начались для Стеши, как и для миллионов наших женщин, молчаливые муки, полные труда, будничных забот, ожидания, томления, глухих рыданий по ночам в скомканный мокрый платок. Новые сводки по радио, письма с номерами полевых почт и жуткие, мертвящие перерывы: два месяца нет письма, три месяца нет письма…

Иван Алексеевич делил все Стешины тревоги. Сверх того он получил от войны еще и свою отдельную скорбную тяжесть по службе:
военкомат поручил ему попутно с письмами разносить похоронные извещения. Был он раньше в каждом доме желанным гостем, а теперь стал черным вестником – это при его-то характере! Ужасная доля – первым произносить перед побелевшей матерью или женой роковые слова, первым слышать мукой исторгнутый вопль, – заткнуть бы уши да бежать, но еще и роспись требуется в книге, роспись нужно оформить, а уж какая тут роспись! Вспоминал он три своих фронта: японский, германский, гражданский… Там горького, соленого хватало, но такого испытания, да еще ежедневно, там не было!

Кончалась зима 1942 года. В марте морозы сошли, зато часто налетали с ветром внезапные мокрые вьюги, сменявшиеся днями затишья. В один из тусклых мартовских дней, к обеду, Иван Алексеевич вышел из колхоза, где вручил две похоронные, и, полный горьких раздумий, побрел не спеша по темно-серой, со следами навоза дороге. В ушах стоял надрывный плач Марьи Кузиной, перед глазами – лицо Ольги Зыковой с бессильно и жалко приоткрывшимся ртом; она и замуж-то вышла всего месяца три до войны. «Для всего народа какое страдание!» – думал Иван Алексеевич, глядя в грустную мартовскую даль, где меж бледно-серым снегом и таким же небом мокро чернела роща и летали на тяжелых крыльях вороны.

Путь его лежал в колхоз, где жила Стеша; он перешел через Оку, поднялся в гору по узенькой пешеходной тропинке, пересеченной кое-где ночными заячьими следами. Вручив три письма (похоронных в этот колхоз, к счастью, не было), он завернул, конечно, к Стеше, выпить чаю, развеяться от горьких мыслей. У нее застал гостя, по-городскому одетого: при галстуке, в пиджаке, в галифе, в хромовых мягких сапожках с калошами. Лет ему было примерно сорок, лицо сытое, румяное, в черных, чуть скошенных глазах колючие искорки – словом, человек острый и нездешних мест. На столе перед ним стояли бутылка, стаканчик, сковородка с яичницей, сбоку лежал фотографический портрет Василия с удостоверения и большая лупа на черной деревянной ручке.

Был этот гость в подпитии уже заметном и все порывался угостить Ивана Алексеевича. Охотно себя назвал: агент какой-то рязанской артели фотографов, принимает заказы на увеличение фотопортретов. Художественная проработка, ретушь, с доставкой на дом, будьте любезны!

– А ты, старик, чем занимаешься?

Иван Алексеевич ответил, что письмоносец. Мимоходом пожаловался на похоронные.

– Похоронные! – воскликнул гость. – В таком случае ты выходишь мне первый помощник!

Опять он пристал к Ивану Алексеевичу с угощением, и опять Иван Алексеевич отказывался: непривычен к спиртному. Гость ему все меньше и меньше нравился, но приходилось из вежливости поддерживать разговор. Да и Стешу нужно было выручать: она всегда боялась пьяных, сейчас отошла к печке, слушала издалека.

– А в каком же это смысле я выхожу вам помощник? – спросил Иван Алексеевич.

– В том смысле, насчет убиенных! – отозвался гость. – В них самая коммерция, кто понимает. Мое главное дело какое? Получить заказ, и чтобы оплата натурой: масло, яйца, мука. Я дома без масла, без белой муки не живу, без выпивки не обедаю. Папиросы курю «Казбек» в день пачку, а то и две, у меня в папиросе отказа никому не бывает! Кури!

Он говорил, блестя глазами и горячась, ему хотелось похвастаться умом, удалью, оборотливостью. Коробку «Казбека» он положил перед Иваном Алексеевичем, как азартный игрок – последнюю пятерку, пристукнув с размаху по столу. Стеша у печки вздрогнула.

Начиналось лишнее, пора было гостя выпроваживать, а он, хмелея все больше, взял свою лупу и начал водить ею перед очками Ивана Алексеевича, потом навел на портрет Василия.

– Гляди, старик! Восьмикратное увеличение! Вот она, кормилица моя! Да ты очки, очки-то сними!

– Очки мне снимать зачем? – тихо ответил Иван Алексеевич. – А только пора бы нам с вами пойти отсюда: у хозяйки дела.

Гость, ничего не слушая, молол свое:

– Наперед узнаю, в котором доме есть убиенный. Вхожу, предлагаю портретик – художественное исполнение, ретушь, будьте любезны! Бывает, сначала не захотят. Ну что же, не надо, ваше дело, но дайте все-таки на убиенного-то поглядеть. Дают какую-нибудь там ерунду, какое-нибудь фото с паспорта. Сейчас его под лупу, сижу, рассматриваю, не спешу. А вдовица там какая или мать, скажем, утерпеть не могут, обязательно

уж заглянут. И сразу: «Батюшки, как живой…» Потому, заметь, восьмикратное увеличение! И в слезы, бабье дело. Здесь не теряйся, назначай цену, да не деньгами – продуктом: яйца, масло, мука. Деньгами в артель я сам внесу, мне продукт важен. Вышел на рынок в Рязани с продуктом – вот и деньги!

Кое-как удалось Ивану Алексеевичу увести его из дома. А на прощанье Стеша, явно смущаясь и повинно отводя глаза, передала гостю большой кусок сала, завернутый в газету, и кулек муки – значит, не утерпела, заглянула в лупу…

На улице городской человек несколько отрезвел и с раздутым мешком на салазках (были там и Стешины дары), в своих хромовых сапожках, в новых блестящих калошах и с восьмикратной лупой в кармане пошел искать дома, где есть «убиенные». Иван Алексеевич хотя и знал все такие дома, но угрюмо молчал. К Стеше пить чай тоже не вернулся: был на нее сердит. Отправился прямым ходом в следующий по маршруту колхоз.

Очень было ему нехорошо и горько! Долго он шагал, опустив голову, не видя пути, порой соскальзывая сапогами в разъезженные глубокие колеи, пока не вышел на шоссе, к телеграфным столбам. Здесь уперся в лицо ему сырой ветер, тоскливо ныла и зудела проволока, и такой безысходной была мутно-белесая мгла, неразличимо сливающая небо и землю.

Послышался автомобильный гудок. Поматываясь на обледеневших буграх и рытвинах, шел грузовик, возвращавшийся в район. Грузовик приближался стремительно, с такой же стремительностью в душе Ивана Алексеевича происходил поворот к гневу, к извечной солдатской ненависти против разных гадов, окопавшихся в тылу, против этого человечка с его проклятой лупой и салазками! И когда грузовик надвинулся вплотную, Иван Алексеевич шагнул с обочины на шоссе, поднял руку.

В районе был у него длинный разговор с начальником милиции. Тот выслушал, развел руками: прохвост, но уголовного признака нет, а лупа законом не воспрещена. Иван Алексеевич насупился, не скрывая обиды: значит, пусть гуляет себе, пусть обирает вдов, матерей и нагружает свои салазочки? Начальник, вчерашний фронтовик, тоже насупился: и ему не понравились эти салазочки. Вдруг он оживился.

– А такса у него есть? Должна быть у него такса в денежном исчислении. Почему же он берет продуктами?

На том и погорел городской человечек, доставленный через два дня в район по обвинению в мошенническом вымогательстве и спекуляции.

Толков и слухов много возникло по этому поводу: кто-то придумал даже, что человечек – немецкий шпион, потому-де и взят. Иван Алексеевич, услышав как-то в сельсовете в общем разговоре эту придумку, сумрачно усмехнулся:

– Вот-вот, он самый шпион и есть. Приехал узнать, сколько ваш колхоз картошки осенью под снег пустил. Не болтали бы попусту: жулик он – и все. А начальнику милиции доложил о нем я. Полагаю так, что действовал я по воинскому уставу, как на фронте с мародерами и дезертирами. Вдов, сирот обирал, за то и взят.

Он обвел взглядом присутствующих, внимательно останавливаясь на каждом: каково, мол, будет твое мнение? Все признали его полную правоту, и он ушел удовлетворенный, потому что никогда и ничего не любил делать скрытно.

Еще год прошел. Дела на фронте поправились, гитлеровцев прижали. Радостным предвесенним громом по всей стране отозвалась сталинградская победа. «Ну, теперь, брат, пошли, теперь, брат, без останову до самого Берлина!» – говорили кругом.

Ивану Алексеевичу прибавилось работы: изволь пересказывать чуть не в каждой избе, как сдавался фельдмаршал Паулюс со своими генералами, как спешил ему на помощь фельдмаршал Манштейн, да напоролся по дороге на наши танки…

А «похоронные» между тем все шли да шли через его руки. Он уже счет потерял вдовам, осиротевшим детям, матерям. Старился на глазах. Грохот непрестанных боев отзывался в тылу этими с виду столь невзрачными листочками. И пришел такой день, когда на одном из листочков Иван Алексеевич прочитал имя Василия, сына Стеши.

Как он все время этого боялся! Три дня похоронная лежала у него в сумке. Он подумал послать кого-либо, но устыдился своего малодушия. Надо идти самому, пусть удар придется на обоих.

Стеша не заплакала, не закричала – поникла, опустилась на скамью, замерла. Слышала она или не слышала уговоры Ивана Алексеевича? Возможно, и, слышала, да не понимала: такими пустыми были ее глаза. А руки ее на столе перед Иваном Алексеевичем бились и трепетали мучительной дрожью; только руки и оставались живыми в ней.

Иван Алексеевич все говорил, говорил, а слова были ненужными, лишними – он замолчал. Долго они сидели молча друг против друга в наплывающих зимних сумерках, синевато-светлых за окнами. Иван Алексеевич встал, вышел во двор, окликнул через плетень соседку и поручил ей присматривать за Стешей первые дни…

123
Поделиться с друзьями: