Одна ночь (сборник)
Шрифт:
По улице бежало разгромленное небо. Трубка не раскуривалась до восьми вечера.
Послание гласило: «Ночным поездом из Софии. Просьба встретить. Болгарин». Будильники давно не заводили. Журчало радио, пели утопленницы, крутились кружочки пены. Я через стол переглянулся с чашкой. Губы качнулись.
Я не мог спросить о незнакомце, который извещал нас о скором своем прибытии. Словарь командовал полкой — мрачно-лимонный полковник. Числа теснились в пустых конвертах. Овалы трепетали, перепутав ночной и утренний лай. Полнолуния монет закатывались под диваны. Пятна льнули к новому её платью. Я отстранил нетронутый лист.
На причале смола липла к босым ступням. Мячики прыгали на волнах. Я стоял, смотрел. Бронза копеек текла сквозь неоскудевающие пальцы. Великан-соловей удалялся — ликующий клюв. Небо на щеке, не щёлкал. Поставленная в пятницу точка созревала. Тень моего стола простиралась за Гатчину.
День воздвигал из линз горячие купола. Письмо с лимоном рассеянно читало на веранде чашку чая. Кто этот пишущий ночными болгарскими поездами?..
Гости съезжались на дачу. Буква с чёрными крапинками на жёлтой спинке ползла через страницу. Реактивный гул спугнул курчавые бакенбарды, разлил чай, выскочили с боков два упругих чёрных крыла. Взвилась, возвращаясь в умное небо.
Летучая мышь, завёрнутая в зеркальную шаль, скользнула наискось от стола к книгам. В широких створках отразились корешки с названиями, от которых гулким колоколом забилось сердце. Л. мочила ноги в пенистом шорохе раздвигаемых штор. Географическая карта кивнула, приглашая к полноводному путешествию. Пробка пахла йодом выброшенных на берег водорослей. Ладога подошла, колыхнув платьем, гладкие колени.
Я целовал нечётное число. Бесцельно топтались на столе пальцы. Сидели в саду семь зверей, неподвижно сидели они перед раскрытой верандой, никогда я не видел бессмертных лиц ангелов. Белые губы молчали. Я ждал: когда же разомкнутся эти уста.
Шелест вошёл незамеченный. Взъерошенная зелёная лапа искала Мартышкино. Расспросы заводили её далеко, густея по переулкам в мисках с душистой кашкой. Я оглянулся, почуяв вестника радости.
Это был новый рассвет. Пронеслись над глубокой подушкой гуси-лебеди. Облако кинуло на веранду тёмный камень прохлады. Солнце умылось, блестели листья.
Андрей Иваныч звал в загорелом воздухе. В бороде у него гудел улей. Тюбики с ультрамарином и берлинской лазурью бряцали в карманах испещрённой куртки. Такой он был весь земной, сухой, с луговыми глазами полуденного Пана, с голосом кукушки в бору: раз, два, три, четыре, шесть, сорок… Приезжайте! Приезжайте!
Мазнуло дёгтем, по шпалам убегал гудок. Тополевый пух плыл. Ласточка нарисовала стреловидный горизонт и умчалась, щебеча. Л. возвращалась.
Подняла с дорожки отсыревшую даму червей. Шла, задумчивая, повернув карту узорной стороной. Муха шумела в банке. Сбоку, из-под мышки давно уже дымился, булькая, кипящий хобот. Лепестки застелили стол и сели завтракать.
Испачкала новую юбку в раздавленных оранжевых существах и ушла переодеваться до позднего сыроватого вечера. Удар откладывался в долгий ящик с двойным дном.
Из сада заглянул гусь. Ветер рванул страницы. Лицо Л. исказилось. Я стоял, ждал. Сарафан старел. Горели глазурью развешанные горшки, глядела, блестел день.
Соломенная шляпа затеняла пострадавший от солнца нос. Обвевала цветущая вишня. Подушки сушились, не поднять потерянных рук.
Убегала, мелькая бронзовыми ногами. Горсть сладкого гороха, смех, поле ржи на подоле.
Небо, земля, спящие ресницы. Книги бегут по стене. Входит рассвет и тушит лампу.
Пальцы-ящерки. Чайки летят с залива, несут крикливую весть. В лодке пусто. Здесь живут катастрофы. Море в рамке.
Глубокое раздумье. Тонут ялики. Море уйдёт, оставив складки смятой постели. С часов убежит молоко циферблата.
Рука, чашка с цаплей. На скатерти стремительно разрастается новый материк. Мы придумаем имя этой неизвестной стране. Мы там побываем. Мы там обязательно когда-нибудь побываем.
ДОЖДЬ В ЧЕТВЕРГ
Апрель, Ломоносов, бурный поток. Купили бутылку. Чернобархатистая велюровая шляпка, локти на парапете. Бес, седая борода бьется. «У тебя глаза огромные! — говорит она. — Синие и нежные, в лучистых морщинках, как у Пана!» Парк просох. Акварельки
Метель залепила лицо, пальто. Песочная набережная, «Бавария», старик с канистрой, Олег Палыч, уволенный инженер. Борьба с зеленым змеем. Ведут в заднюю комнату, составлять протокол. Армения. «Ленинобад в обломках». Двести тысяч детей-сирот. На Мойке из-под полы: «Советское искусство 20-30-х годов». 23 рубля. Проснулся. Темно. Тускло отсвечивает стекло книжного шкафа. Гимнастика. Вяло размахивал руками. Утюг блестел на гладильной доске вверх железным носом, тонущий крейсер. Январь. Вздрогнул и вытянулся. «С Новым годом! Да так себе, в семейном кругу». «Покурить вышли? Идите, а то простудитесь». На Невском буран, «Искусство», китайские веера. Февраль. Второе. С ней на Литейный. Центральный лекторий, вечер поэта А. Пиджачок чувашский. «Вот, да, живет где-то здесь. Незаслуженно замалчивается…» Пройтись, локоть в локоть. Робею, голос дрожит. Да я ли это? Нет, нет, до гроба. «Я приду к вам сюда посидеть». Март, метель. Чай пили. Ставил ручку на дверь, весь день провозился, измучился. Апрель, митинги, подполковник Засыпкин из политотдела, луженая глотка: «Будьте политически устойчивые, а то потеряете моральное лицо». Тбилиси. Саперные лопатки. У нее болит голова, лоб стянут платком. Гладит плащ, опрыскивая из рта. Плащ шипит. Надела, отглаженный, синий, весенний, и ушла. Смотрю в окно с высоты третьего этажа. Все-таки оглянулась, махнула рукой, Мне очень грустно все эти дни. Мы в зимнем зеркале. Обнимаемся. Она, повернув голову, глядит на наше отражение. «Какие мы смешные» говорит. Май. Переставлял книги. Таврическая улица. Искал Фета. Свалял дурака. День пропал, солнечный, синий. Нити ведут в запутанном лабиринте. Исаакий в тумане. Так это Сахаров выступает! Проснулся в десятом часу. Она уже давно встала, помылась в ванной, напевает, мокрые кудряшки. Пили чай. В Челябинске взорвались два пассажирских поезда, от газа. Много жертв. Идем. К метро. Тепло, тополя. Она в голубой блузке с белыми ленточками на груди. Дрожат на дороге тени ветвей. Солнце запуталось, чуть слышный шум листьев. «Ты сейчас улыбаешься, как Пан у Врубеля, — говорит она. — У тебя глаза в морщинках, не одна я старею. Глаза такие светлые, мудрые и добрые. Ну вылитый Пан с голубыми глазами и свирелью!» Пришла заполночь, загадочно улыбается. «Почему так поздно? — спрашиваю. — Где ты была?» «Это женский секрет», — отвечает. Потом выяснилось: она стала ходить на массаж лица в косметический кабинет. Два раза в неделю. «Как ты не понимаешь, что хочется быть красивой! Я всегда, с юности, так хотела быть красивой!» — «Ну, ну, скажи, как ты меня любишь?» — «Ну, я постоянно хочу тебя обнимать». Она смеется: «А я хочу, чтобы ты всегда хотел меня добывать!» Июнь, жара, музеи, музыка, Поль Гоген. Октябрь. Десятое. Встали в седьмом. Летим в Анапу. Сошли с трапа, теплый ветер налетел, обнял. Платье затрепетало у ее ног. Номер, моря не видно — вот что жаль. Купались, еще можно. С утра дождь. И так до обеда. Читаю. Она спит. Сосенки-дикобразы. Купался один. Она не сумасшедшая. Ветер. Вода жжет. Трясусь в толстом свитере. Не согреться. Глотнул коньячка. Гуляли у моря, фотографировались. Гулять тут хорошо. Песок золотистый, море шелестит у ног. Шли три часа, до заката. Волна бежит, журча, изгибается, показывая ярко-зеленое брюшко, и выплескивается на песок. Анапа, мыс в розовой дымке. Махнем в Тамань. Встали рано. Пар из рта. Тополя, станицы, фруктовые сады, мазанки. В Тамани задувает, гребешки. Черное с Азовским, братья, обнялись. Там Крым, та башенка белеет. Да, дворик этот. Обведен булыжником, и лачужка-музей. И слепой мальчик тут где-то. Закоченели. Кочерыжки. Фотографироваться на ветру. Утром перед завтраком бегаю у моря и купаюсь. У нее процедуры: родоновые ванны, Мацеста, психотерапевт. Плачет. Бежит от меня босиком по берегу у моря, оставляя узкие следы в золотистом песке. Обессилев, задыхаясь, рыдая. Вырывается, хочет утопиться. Восход, море зажглось. «Ты пойми, — говорит, — мне же не нужен другой мужчина». В Анапе Бенедикт Лившиц. Купил зачем-то. Гуляли по набережной. Спустились по скользкой скалистой дорожке, рискуя сломать шею. Море мурлычет у камней, и эта даль, этот блеск. Хурма во рту тает, плод богов. Дом отдыха «Юность». Пионеры, безрукие, с отбитыми носами, позолота облупилась. Ноябрь, гул шторма, гребни бегут в окно столовой. Улетаем. В Ленинграде ждут дождь и снег. Будто бы умер. Сижу в надмирной пустоте и мраке за широким, прозрачным, как стекло, столом, и передо мной лежит книга моей прожитой на земле жизни, озаренная ярко-пронзительным светом посмертного знания. Я и читаю, и пишу ее. Будто бы читать это и есть — писать. И когда я поставлю последнюю точку у последнего слова «конец», я тут же рассыплюсь в прах и исчезну в пустоте и мраке. А книга? Бог поставит себе на полку?.. Декабрь. Снегирек за окном. Баня. Шел обратно в сумерках через парк, легкий, как перышко. Шампанское, вскрикнув, стреляет пробкой в потолок. Двенадцатый удар, новый круг. Январь. Я один. Она в Минске. Вернулась, поет: «Милого голоса звуки любимые». Гость звенит в дверь. Февраль. Книжонка попалась. В. Освальд, «Письма о живописи». «Мы вовсе не видим предметов так, как они, в оптическом смысле, представляются нашему глазу, а так, как они нами легче всего познаются. Мы обыкновенно пользуемся нашими глазами вовсе не для того, чтобы воспринимать внешние красочные и световые ощущения как цветовые пятна, но чтобы ориентироваться во внешнем мире для повседневных и практических целей». Март. Снег. Густой-густой. Адмиралтейство. Мирбо, «Голгофа». Мучительные страницы. В Манеже художник, лоб, черная рубаха, кушак. Объясняет свой метод окружившим его девушкам: «Малевич — физический геометризм. Я — от психического, мое открытие — спонтанность воли в мазке, в краске, сталкивающаяся с природной необходимостью, жесткостью природных геометрических форм». Конец мая, холод, дождь. «Доктор Живаго» у нее на подушке. За стеной труба рыдает. Докатился. Июнь. Не забыли мы чего? Толмачево. «Живой ручей». Шатровая липа у входа. Комната, окно в лес. Распахнул — птицы! Такой тут у них хор! Писк, щебет — весь божий день! Луг по шею, ромашки-колокольчики. Нас остерегают: «Тут змеи! Гуляйте, да поглядывайте!» Жара пришла. Купаемся в реке-Луге. Поход за целебной водой. Ящера бежит, блестит, обрывы, сосны. С крутизны муравьиная тропа. Сорвиголовы. Запотелый бидончик. Ночь средь бела дня! Бежим! От столовой до жилого корпуса, под бесполезным зонтиком. Под навес, а за спиной — ух! Ледяные ядра рушатся на дороге. Такого града не видали, а полжизни позади. Спиной. Спит. Ровное дыхание. Занавеску золотит день. Потихоньку встаю. Стук стеклянной двери. Иду в лучах. Безлюдно. Площадка с теннисной сеткой, блики на асфальте. Ласточки, трепеща крыльями, с писком пропадают за крышей котельной.
«Алло! Ну что ты звонишь? Одень потеплей Женечку и идите гулять». Пушкинская, 10. Чудом нашел. Разговоры. В восьмом часу вечера — страшная гроза. Дом сотрясался от небесного грохота. Стою у раскрытого окна, жду — ударит, убьет мгновенно. Но стрелы пролетели мимо. Июль. Проводил на Витебский. Тележка с вещами. Поезд ее увез. Бронзовый шар звенит на закате. «Молодой человек, вы меня, конечно, извините, у вас не найдется сигаретки?» По шпалам. Хрусталь дрожит над рельсами. Жара. Облако-холм. Тяжелое лицо. Голубой троллейбус на бульваре. «Тебе не надоело столько лет обнимать один и тот же торс?» — спрашивает она. Рябина откинулась от пощечины, всплеснулись зеленые кудри. Камень-диван со спинкой под изумрудным бархатом, Молоко колонн. Пришла с загорелыми ногами. «Большое спасибо! Вы в сентябре еще будете? Ну, значит, увидимся». У нее болят ноги. Мазал ей поясницу. Бедная. «Ладно, Слива. Вот, попейте чайку!» Светлый плащ, распустила волосы. Все у нас совпадает: день, месяц. На дворе сентябрь. Четверг. Четырнадцатое. О чем я думаю? Мое имя за спиной. В белом плаще, как обещала. В Дом Книги. Учебники. Стылый денек, канал, мозаика. «Долго он был в лесах!» Пруд покрыт ряской, бутылки лежат, как на столе. «Зачем Вам лишняя головная боль! Бросьте вы это!» Полез на чердак. Карта Риги! Ноябрь уже. Седой рассвет. Как там Оредеж поживает? Наша ель. Измазались в смоле, обнимая друга. За нами долго плелась старая рыжая колли. Чудо! Млечный путь! В том переулке. Рой золотых пчел. Трещала наваленная куча толстых веток. Человек из мрака, красное лицо. Девятое. Обвел кружком. Хризантемы у метро. Курчавой головой покачивают: «Такие, да не такие!» Телефонные признанья. Погода меняется, семь пятниц. Она! Кровь ударила. Два часа сидит, а сказала — на минутку. Тускло, бродим по рынку. Обшарили ряды. Купили мне польскую шапочку, кожаную, с козырьком. Она довольна, мне идет. Купили музыку слушать, антенна до неба — эфирный ус. «Латвийские поэты». Болтали. Серозеленые, ведьмовские. Ведьма и есть. Ее камень изумруд. Вместо «экскурсовод» я сказал — «экскурсовед», вместо «элитарный» — «улитарный». Ей стало весело, сняла пальто. Камни мокнут, как аспиды. Чайка летит, унося гроздь черного винограда. Мы водолеи. Аметист от пьянства. Полнолуние, жди бессонную ночку. Колдует над крышами. «Вы — человек эмоциональный». Показывает, смеясь: «Укрепляет мужскую силу!» Декабрь. Фонари бегут. Триста. Вот все, что у меня с собой. Пьяцци. Итальянец, что ли? Акварели. Дома, водопад рушится в ущелье. В каком из этих домов я хотел бы поселиться? Там дикий шум беспрерывно, там жить невозможно. Керамика и фарфор Фаны Франк. Какую бы я выбрал тарелку? Эту. Называется: «Ветер». А эта — красная: «Брат солнца». А мог бы я тут остаться ночевать? Вместо мумии в саркофаге? Муж курит в ванной. Жена обрызгивает каким-то жутким дезодорантом, который еще хуже. Яшмовая ваза. От дождя хорошо укрываться. Двести шестьдесят пудов. Помножьте на шестнадцать. Сколько будет? А? Не сосчитать? Знаю, знаю, как у Пушкина: двойки по математике. Темные лоджии Рафаэля. Невский, брызги. «Но потом я к вам загляну». Кришнамурти. Январь. Мокрая метель. Качаются сучья. Она еще спит. Филолай. «Когда несутся Солнце, Луна и еще столь великое множество таких огромных светил со столь великою быстротою, невозможно, чтобы не возникал некоторый необыкновенный по силе звук». Венера — шесть, жизнь — семь. Четверг. «Я к вам сегодня приду!» Звонкий молодой голос. Веселый и звонкий. Глажу пальцами телефонную трубку. Черные замшевые сапожки с меховой опушкой. Я читал книгу. Она шла ко мне в этих своих мягких сапожках, в красном свитере. Разговор о непорочном зачатии. Глаза у нее заблестели. «Оденусь и заберу ваш толстенький мандарин!» Погладил ее по спине. Снегу! Позвонила, поздравила. Они там отмечали у себя. Голос веселый, под хмельком. Шепчет: «Пока». Платформа, сумерки, снег липкий, сосны шумят. Пушинки попадают ей то в глаз, то в горло. Это у нее перчатки такие пушистые. Зато теплые. Просит зеркальце. У нее постоянно воруют кошельки. Кто-то может покушаться на ее деньги. Шапка, опушенная черным мехом, как у боярышни, перчатки. Между нами на лавке. Жест этот, каким она заправляет волосы под шапку перед зеркалом. Приручил Жар-птицу. На Большой Морской долго выбирал ожерелье. Будто бы я с какими-то людьми в зале с высоким потолком. Все заледенело: окна, пол — во льду. Мы сидим на скамьях, поджав ноги. Рядом за столом две девушки выдают деньги. Эти девушки — из лаборатории. Уборщица сгребает лопатой обломки льда — в яму в конце зала. Вдоль стен тоже сидят люди, окна у них за спиной в налезших льдинах. Кидают льдинки на середину зала, и они звенят, как колокольчик над дверью. «На всех денег не хватит», — говорит мой сосед. Книга шевельнулась. Витебский. Залеплен. Похабщина. Поют в затылок: «Медный грошик дай, господин хороший!» Февраль. Оттепель. «Привет!» Два дня сдуло. Шла ко мне и, наконец, дошла. Это ее серое пальто с песцом, шапка-боярышня. Немного пьяна. «Я только на десять минут». А просидела три часа. «Яблоко искушения или раздора?» — спрашивает. «Конечно, искушения!»-отвечаю. «Ну так вот вам хвостик от яблока». Оказывается, день Ксении Петербуржской. Томит жажда. Уронила шпильку под лавку. Говорит: у нее волосы длинные, ей поднимать неудобно, Это несчастье. «Ну, к чему это?» У него великолепные
волосы, как бы ни постригли, помоет голову и — опять роскошная шевелюра. Она роковая женщина. Она не хочет меня погубить. «Сколько вы весите?» — спрашивает. «Не знаю. Я давно не вешался». Мой ответ ее развеселил. «Ведь мужские кости тяжелей», — говорит. Толстый каблук. Любовь объясняется биохимическими реакциями и процессами. Конкурс красоты толстух. Чем толще, тем красивей. Размер ноги: 37. Любила кататься на коньках на Волхове. И на лыжах — с крепостной стены. «Вот какая я была отважная!». Март. Ананас. Навеселе. «Не на работе же! — говорит. — На работе нельзя». «А где же?» — спрашиваю. «В чайхане!» — смеется она. Чай «Горячий поцелуй». Человек я редкий, настоящий друг, на которого всегда можно положиться. Преданный, беззаветный, Чтобы у меня не было на этот счет никаких иллюзий. Уронила свой бархатный черный берет на пол, отряхала: «Ужас!» Брала за руку, утешала. «Такая уж ваша участь». «Да ну. Вы придумали эту любовь. Все это вы придумали. Ах, как пахнет ваш ананас! Уже поздно. Мне пора…» В нее влюблялись повально. Мальчики в классе приносили ей список своих имен и просили поставить крестики: кто ей нравится. Подруг у нее не было, с женщинами не может быть дружбы. Многое остается сокровенно. Душа не проходной двор. Любила танцевать. «Ничего, ничего. Все будет хорошо» говорит она. Рука у нее горячая. Май. Жарко. Встали рано. Шляпка с алым бантом. Ищем по городу. Теплозвукоизолятор. Литовский. Камчатская. Пыль, грохот, переполненные трамваи. Большой Казачий переулок. Казачьи бани. Она устала, истомилась. «Зайдем?» Замки, краски. Дверь настежь. Две голоногие девицы сидят на ящиках у входа и курят. Играет музыка, и мальчик танцует на солнцепеке. Девицы хлопают. Витебский, бананы. «Это я!» Духи из цветка, растущего у подножия Гималаев. Итальянские очки от солнца. Читает «Гойю» Фейхтвангера. «Воспоминания» дочери Куприна. Далека от китайского, и десяти страниц не могла одолеть. Фильмы ужасов. Насмотрится, а потом не уснуть. Гривцова. Задумчивая. Вздрогнула, услышав свое имя. «Решала, куда пойти, — объясняет она мне. — А вы?» «Вот, книги купил, — отвечаю сокрушенно. — Что я за человек!» «Ну что вы. У каждого свои причуды», — возражает она, желая меня утешить. Смотрю на нее, и сказать мне больше нечего. Неловкая пауза. «Ну что же вы притихли?» — спрашивает она. Стоим посреди тротуара, мешая. Обходя нас, выражают недовольство. Ее бледное, припудренное лицо и эти крапинки, незаметные зимой и теперь опять проступившие. Тополя трепещут молодой листвой, игра света и тени на тротуаре, резкие порывы ветра. В мае не редкость ледяной вихрь. Она ежится и передергивает плечами в своем тонком белом плаще, волосы ее крутит жгутом. «Замерзла. Я пойду», — говорит она. Июнь. Бульвар. «Ну хорошо, я сейчас выйду». Троллейбус не тот. Кондукторша, на животе сумка, билетный рулончик. Куда меня занесло? Суворовский?.. Заячий переулок, зонты, кафе «Грета». Бледно-голубое. Так это Смольнинский! «Нет, он на Охту…» Раздавленный лист. Дверь высокого напряжения. Череп и кости. Выбирай свой путь, тайна кухни, главная деталь в вашем автомобиле, идеальные акриловые ногти, делаем и обучаем, оптические прицелы, рисую с фото, Петрохлеб, Квант-Нева, вход в магазин Шоп, всем по карману, мы сделаем вашу любовь взаимной. Чемароза «Тайный брак». «Бавария» в баночках. Скверик. Консерваторские восторги. «Ах, какая белая ночь! Эх ты, сухарь!» Поймали машину. Третий ночи. Сижу, шторы задвинуты, будто бы ветер, и сосны шумят в парке.«Вы кушали? Я помешала?» «Да нет… Я уже все… Я так…» Вскочил из-за стола, сквозь землю провалиться. Нет, книги она не берет. «Кто же читает в отпуске!» Она будет ходить в гости, заведет много новых знакомств. На то и отпуск, чтобы заводить новые знакомства, освежить жизнь. Она на минутку. Она сейчас уйдет. Холм. Бессолнечно. Тополиный пух на бетонных ступенях. Белые ночи, музыка из бара, голоса, смех — короткий и резкий, как удар, как ожог. Еду загород. Купаюсь в озере. Хорошо идти босиком по насыпи, песок горячий, колокольчики голубенькие у шпал. Волны тепла обдают тело. Девушка и красная машина у платформы. Голые ноги, вислые груди под блузкой, расспросы: как выехать на шоссе. Безотрадно как-то. Слез нет. Ульянов, прислонясь к раме, читает «Евгения Онегина». «Прошла любовь, явилась Муза…» Июль. Блеск воды и девушки. Танец в сияющей пустоте. Ветер на ночной дороге, шелест тополей, луна над мостом, тень человека на стене, шевелюра, вытянутая рука, дуновение сырости, бесшумная, лилово-огнистая, изломанная ветка молнии над высотным домом. Блеск мокрого камня, навес автобусной остановки, рыбьи силуэты машин. Фрейд, отцеубийство, бронза тел, брызги хрустальнозеленой воды. В саду ночью, когда я возвращался. На скамье парень без пиджака, гладит на коленях кошку. А это не кошка, это, оказывается, женская голова, курчавая, черная. Мяучит, стонет. Расслабленное лаской туловище, полосатые штаны в обтяжку, бедра и ляжки, змеиное. Гоголь. Синий Рим. Гуляли. Она в шелковом платьице с голубыми цветочками, которому уже двадцать лет. Вышел из бани, постриженный — она машет мне с той стороны улицы. Огурцов, помидор, кукурузного масла. Асфальт липнет к нашим подошвам. Атомщики Смоленска идут с плакатами. Сон томящий. Скульптурный стол психоанализа, памяти Андрес-Саломе. Удивительная женщина, в ореоле легенд. Желтые стулья на тротуаре. Бронзовый том. Облачное, неуютное небо. Смоченный поливалкой асфальт. «Большие дома погасили огни», — поет экран. Толстые девки с воплями ныряют с обрыва, шлепаясь об воду брюхом. Кашель, плеск весел. Сизый дым костра поднимается над соснами. С бидоном ушла за черникой. Сижу. Собака дышит в затылок. Пыль на Гороховой. Геракл, флейта. Полнотелая, в цветном платье, банка из-под кофе — для подаяний. Не доехать до Стрельны, трамваи застряли в Автово. Писчий спазм. Да ладно. Погибать с фанфарами. Ходить куда-то, один, как пьяный, через блеск и тени, через пустынные знойные сады, через безлюдные дворы с мелкой травкой. Нагретые розовые заросли иван-чая, медовый запах, развешанное на веревках белье, колонна катков на шоссе, дух гудрона, горящее рыжими космами в клубах копоти смоляное ведро и хрустально дрожащие вокруг него струи воздуха. Загорает, сидя на коврике, в мечтательной позе, подперев щеку ладонью. Ласточки-гимнастки на проводах. Вышел из воды, как новый. Бодр, свеж, мокрые волосы. Музыка из дома, поет женский голос, красивый, щемяще-печальный. Всю ночь не давал спать собачий лай. Бесшумная белая машина на дороге. Две девушки в голубом и черном купальниках, юные, гибкие. Одна, вылезая из воды, посмотрела на меня со значением. Я загорел, черный, как головешка. Летнее гуденье мух. Ягодка горит. Нянька в Нью-Йорке. При таком росте! Потоки дождя. Пропадают желания, которыми так долго томился. Подумать только! Слезет и эта шкура. Один, как невидимка. Что-нибудь да вышелушится. Стрельна, колючки, дворец, пух летит. Тишина звенит в ушах. Солнце припекает шею сзади, а холодок овевает лицо. Вот и хорошо. Пишу, положив тетрадь на ветхие деревянные перила балюстрады. Стена рушится, маски разинули рты. Березка на балконе. Нашла, где жить! Ножку стройную продень. На площадке у стены пустые машины. Лопухи-гиганты. Ветер треплет край тетрадного листа, мешает писать. Залив выбросил на берег безголовый труп чайки. Шина в воде. «Ведь все еще лето», — поет раскрытая дверца синей машины. Привела сына. Познакомиться. Цыганские сны. Туфельки с серебром. Сидит, оправляет подол. Час пик. Крепкая, горячая нога. Вышла у Гостиного. Высокого роста, розовый плащ перекинут через руку. Груши, сливы. Август. Вернулась. Открытки показывает. Дом ее в центре Новгорода, на главной площади, там, где кафе «Чародейка», там она и живет. Музыка из кафе ей ничуть не мешает ни днем, ни ночью. Стрельна. Голубовато-туманисто. Стена, солнце, колючие заросли, шапки с пухом. Ветер из-за угла. Девушка читает книгу, сидя на периле моста. Загар, розовая ступня, подушечки пальцев. Из травы змеем выползает толстый сук. Купаются брюхатая старуха и мальчик в красных трусиках. Пишу, стоя в воде. К моим ногам подходят рыбки. Моя рыбопись. Теплая ночь, кинотеатр, шарканье, машины, девки, резкий смех. Быстро идет от кондитерской, губы, бусы. Зовет меня издалека по имени. Брызнули фары. Утро знойное, тополя пожухли. «Не шали! А то проживешь слишком быстро. Не успеешь устать». Разговор у магазина. Забулдыги. Сочные колокола. Почем штука? Златокожие облака. Хочет счастия. Немцы в трамвае. Черный поп в колпаке и рясе. Роскошь случая, пыльно-черные ресницы. Стрельна, пусто, скорлупки, рулон фольги. Выброшенное волной красное ватное одеяло. Старик с сеткой собирает бутылки. Какая рюмочка прошла! Чулки шелковые, ласковые, блестят кукурузно, оглядываются. Интуит ли этот солдат? Ночь, остановка. Катит колесом в курящее око. «Пьяница ты мой!» Вешается на шею. Простужена. Поездка в Новгород в холодном автобусе. Мрачности ее раздражают. Герои изломанные. «Голод» так и не могла осилить. Тяжелое, гнетущее впечатление. Она не любит такое. Отламывает кусочки шоколада. Морщинки фаланг. «Каждый раз, как я к вам прихожу, у вас летает эта большая синяя муха. Она к вам привыкла и вас любит. Она наверное только при вас и летает. Вы появляетесь, и она — тут. А до тех пор где-нибудь прячется». Карповка, мглисто, бурые крыши. Троллейбус номер четыре летит через Силин мост. Левый звонок. Кисти в стаканах. На полу играют дети: мальчик и девочка. Октябрь. В Куйбышевской. Клены на больничном дворе. Роняют «багряный свой убор». Разговоры у нас. Магнитная вода. Воздействие деревьев на человека. У Куприна в «Гранатовом браслете». Этот Желудев. «Вы как к нему относитесь? Симпатизируете?» «Я не хочу тревожить вас ничем». В вагоне плохое освещение, Павловск, огни, толпа. Правлю корректуру. Опять пятнадцать ошибок. Этому конца не будет. Рука ее на рентгеновском снимке: кисть, косточки. Грусть моя. Подкрасила скулы, и волосы что-то уж чересчур черны. Духи из цветка, который распускается после захода солнца в предгорьях Тибета. «Шаволи», что ли? Так они называются? Голос в саду: «А когда же мы будем посещать врача?» «Разве я похож на самоубийцу? В мои планы не входит такое окончание истории. Но тоска загрызет…» «Как поживаете? Совсем зима, правда? Такой снегопад! Я шла закутанная, надвинув капюшон, как куколка. Да еще и с зонтом. А вы? Я приду немного позже». Мерцание, шкура медведя, грядущие ужасы зимы. «Как потемнело! Опять снегопад начинается. Надо идти». Встает. Что-то свалилось с грохотом. «Всегда у вас эта деревяшка падает, когда я прихожу!». Ноябрь. Тринадцатое. Она только тем и занимается, что ходит по магазинам и выбирает для меня экзотические сорта чая. Сегодня принесла чай «Звезда желания». Сильно набеленное лицо раскраснелось. Фильм «Последнее искушение Иисуса Христа». Даже черепахи любят финики! Японская борьба, в которой я ровным счетом ничего не понимаю. В три погибели, а мне и одной — за глаза. Кровавый след. Такой оставляют губы. «Ну вот, испачкала вам чашку!» Сад лепной. Бегают дети и собаки. Снежки летают. «Слушай, Галя, вот какая ты пошлячка. Сапоги сапогами, а термос-то ты разбила!». Январь, четверг. «Ну, я пойду». Будильника она не слышит и спит, спит. Сын по ее вине опаздывает в школу. Нет сил вставать в половине восьмого. А в ноябре-декабре — самые сонные дни. На днях «кутила». Ее «кутежи». Художник Знаменский. Рисовал портреты декабристов, Нет, не знаю. Опять без работы. Кинорежиссер. Теперь это никому не нужно. Синий чулок. Не хочет приезжать к девяти утра. «Вот не хочу и все! Ехать в метро, в толкучке, когда какие-то нетрезвые у тебя на плече спят!» Читает мемуары Шаляпина. И сыну нравится. Принесла чай «Малайская фантазия». Потому что уже не увидимся в этом году.
«Куда вы пропали? Здесь, в пятницу». Март, Моцарт, полнолуние, тринадцатое, проснувшись посреди ночи, обнаружил, что мне 51. Не слишком ли на мою буйную голову. Она болела этим тяжелым гриппом. Музей Ахматовой, сквер в снегу, весной уж пахнет. Мы тут постоим с ней минутку, подышим, поглядим на небо. Ручьи, солнце на Мойке. Что ж. Существует такая древняя профессия: писать. Я и пишу. Плеск капель во дворе банка. Рабочие сбрасывают с крыш сверкающие глыбы льда. «Привет! Откуда вы? Когда же вы вернетесь? Да, это печально. Голос у вас, как у больного». Им устроили экскурсию в Горный институт, она очарована камнями. Убрала зимние вещи, а холода вернулись. Ей это совсем не нравится. Отгулы. На неделю. Навестить родителей. Апрель. Демидов мост. На Сенной трамвай сошел с рельс, рискованно накренился. «Да, и пишущие машинки чиним». 4-ая Красноармейская, сугробы у тротуара. У них грипп, ремонт, стучат «ходики», подвешенные на веревочку на гвозде. Узоры сердец, «сердечные» обои. Подоконник, баночки, кисточки. Стул из кругов, с сетчатой спинкой. На шкафу рамы, холсты. Город Мальбург, мрачно-синий колорит. В соседней комнате лежит на кровати Любовь Дмитриевна и кашляет. «Что с потолком делать?» говорит она в отчаянии. «Блестящий, страшный, жить невозможно!» Четырнадцатое. За воротами — Мойка, капли косо летят, женщины щурятся, золотые шары горят на мостике. Изгибается красно-белый трамвай. Поликлиника, та самая, с козырька струя плещет. Вон какая она свеженькая девчонка! Рыженькая, и оглядывается, распушилась. Под водосточной трубой груда горного хрусталя. Не пойду я с этими балбесами. От Нарвских ворот, разрыто, Эдвард Мунк. Мало своих чудачеств. Купили брюки, какие я хотел. Дождик на пыльном асфальте кропает сырые многоточия. Орхидея, душно, Матисс. В окно глядеть милей. Под нами Миллионная, колонна солдат и моряков, военный оркестр, барабаны, трубы. Музыкант в травянистой шинели, с огромным медным удавом, одетым на шею, торопливо курит. Она щекочет мне лицо волосами, и этот ее кельтский нос. «Лук или перец?» «Скоро дорожки просохнут». Искусств. «И сердце вновь горит», жарко. Девушка в тени с заунывной дудочкой. Сел, а скамейка сломана, чудом не упал, смотрю — стоит, отвернулась, будто бы не замечает. В Русском она была сто лет назад. Турецкому султану. Прелюбодейку тащат, камнями побьют. «И увидел во сне: вот, лестница…» «Что-то вы не слишком похожи на жителя Африки. Не раскован, не речист, не жестикулируете. Вы — замороженный сын северной расы» Какую бы царевну я выбрал. Ну и останусь навсегда в подводном царстве. Куда Садко смотрит? Не все то золото… В галерее от белых портьер веет прохладой, и так светло и хорошо. Пушок над верхней губой. Брак по-американски. Супружеские пары меняются партнерами. «Понимаете?» Оказывается, я не знаю таких простых вещей, я, который знает все. А еще писатель. Тут подвальчик облюбованный, полумрак, интимная атмосфера, и музыка играет. Апельсиновый. Через соломинку. Вечное отсутствие денег, семейные ссоры, разбитые коленные чашечки. «За мое долготерпение мне надо поставить памятник!» «Не зарастет… тропа… Главою непокорной…» «Сколько вы презентуете?». В пределах разумного. Розу не довезет. Донжуанский список. Май. Бремя блестящих волос. С Невского. Льдины в Мойке — последние, пластинчатые, вон они как обрюзгли, погружены в мутный сон. «Баррикада». «Надо вас расколдовать». Черемухи на окраинах. Пена простынь вздувается на веревках. Зеленобородые камни под мостом, в них запутались рыбки. Две девчонки едут на буферах между вагонов трамвая, на корточках, едва держась, вот-вот сорвутся под колеса. Смотрю с задней площадки, они — на меня, озорно улыбаясь, блестя яркими, как у птиц, глазами. Цветущий каштан у метро, тревога, ржавые рельсы, проливной. Переждем в парадной. Заодно обсудим наши дела. Июнь. Сидит, поматывая ногой, шутит: «Для всех я лакомый кусочек!» Только сейчас заметил, какие у нее мускулистые икры. «Вот ваш любимый букинистический магазин». Красные столики в галерее у Гостиного двора. Утолить жажду. Склоняюсь, чтобы услышать негромкие, как шелест, слова. «До Технологического… До Звездной…» Август. Кошмар. Будто бы ее раздирали лунные ведьмы, бледнолицые, туманно-телые, серебристо-волосые, с длинными пальцами, злорадно смеясь хрустальным смехом. Горестно смотрит. «На что истрачена жизнь? На чувства?» Ломбард. Старик в грязном плаще, едва ноги волочит. Робко сует трясущимися руками в окошко фотоаппарат «Зенит». Приемщица, грубо: «Такое мы не берем! И никто нигде в городе не возьмет!» Старик не сдается: «А не знаете ли, где можно продать? — говорит он просительно-умоляюще. — У меня безвыходное положение, поэтому я и беспокою вопросами». «Нет, понятия не имею, где можно продать эту рухлядь!» — огрызается приемщица. «Ну ладно!» — говорит старик, безнадежно махнув рукой, и уходит на дряхлых ногах, покорный. Сентябрь. Ночной ресторан «Адамант». Разбитые стекла, кошки, машины. Повара-привидения курят во дворе, громкие голоса. «Сейчас придет твой брат». «Не придет». Утро. Фургон автоматчиков с песнями. Игольчато-кровавый георгин. Герцог Альба. В Эрмитаже «Обнаженная маха». «Вам какие нравятся? Миниатюрные». Вид из окна, внутренний двор, там работает жестянщик в робе, блестят на столе полосы нержавеющего железа. Едет продавать книги. Куда-то на Старо-Петергофский. Растерян, смятенье. На балконе десятого этажа бьется, как флаг, розовое полотенце. Заблудился, не могу найти свою дверь, хожу с кучей шинелей в охапке, какие-то люди, механизмы, машины, опрокинул чайник. Ночь пишет золотым пером на черной воде. Два звонка. Захарьевская. Египтяне у входа скрестили руки. Варят смолу в бидоне на горящих досках. Клочкастый, черно-седой дым. На затопленном кладбище, со мной волк, я его кормил. Потом он пропал, я остался один и не знал, в какую сторону мне идти, как выбраться из этого гиблого места. В Юсуповском «Дон Жуан», в спину дует, белые спинки. Зеркало с букетом роз и бронзовой люстрой. Вышел из бани, шатаясь, как скелет. Ослабел. Еле добрел. Тихо, все спят. Пламя свечи. Нефеш — дыхание жизни. «Орфей» Фомина. Моросит. Галерная. Прощаются. Сдавленное рыданье. Болтался по букинистическим магазинам. Окна въехали в лужи. Луна — трамплин для черных лыж. Дженан, гордая, пленная птичка. Где бы достать аравийский яд? «Ну улыбнись же! — говорит. — Надо улыбаться, чтобы настроение было». Напекла оладий. Попросила отрезать голову рыбе. Горбуша. Города Шумера: Эреду, Ниппур, Урук, Лагаш, Киш, Угариш, Библ. Делает гимнастику по Нарбекову под магнитофонную запись. «Он испытывал властную потребность писать». Пришла румяная. Принесла чем окна заклеивать. Серое с меховым воротником мелькнуло за колонной у входа. Прижимаю к груди ее меха, ее шапку, вдыхая ее запах. Пошла приводить себя в порядок. Якоб Хагели. Сын уже ее перерос, ему тринадцать, сутулится, и это ей очень не нравится. Ее рост: метр шестьдесят. Дворцовая, солнце. Свернула волосы под шапку. Шарф с шарами на концах обмотала крест-накрест вокруг шеи. Стоим, пережидая поток машин, я — к ней лицом, спиной — к машинам. Держит мою сумку, а я застегиваюсь. Сад ноябрьский, замерзший. Ее восхищение Симоной де Бовуар, свободные отношения супругов. Ее женская жизнь, духи, она не мыслит свою жизнь без духов, это особая атмосфера, целый мир. Фирма Шеви пре, у них есть нота жасмина. Это у Гюисманса: рояль ароматов. Прощаемся. Замерзла, нос красный. С каждой новой зимой она все хуже переносит этот ужасный холод. Погладил ее по рукаву. «Созвонимся», — говорит. Идет по аллее. Удаляется. Вот — скрылась за деревьями, вот — опять видна, ее серое пальто и меховая шапка. Зимнее солнце, кучи замерзших, почернелых листьев. Чувствую себя таким несчастным. Это ее влечение к духам, усилившееся в последние года, порабощенность ими. Она говорит, что могла бы влюбиться по запаху. Подышать загородом. Река-зеркало, коньками резать. А во льду серебряные монеты. Фонарь в переулке, такой лучистый! Словно парча. Мышь скреблась. Стучал зонтиком. Будто бы иду по узенькой горной тропинке, а к спине привязан какой-то громоздкий груз, сноп, что ли. Поскользнулся и едва не свалился в пропасть. Колет за столом грецкие орехи. Солнце на снегу. У мусорной цистерны вороны и собаки, их распугивают скрюченные люди с мешками, он и она, ворошат палками. Моцарт спрашивал меня, глядя яркими глазами: «Почему ты не можешь так слушать музыку?» Обливаюсь ледяной водой. Она, сидя на постели, разглядывает свои голые ноги. Мучается, чувствует себя ущербной. Иду через двор, мне нужна военно-окружная медицинская комиссия, шум воды, Матюшин, космические зигзаги. Четвертый этаж, кожаная дверь с тугой пружиной. Реплика: «Из его книг кричат актуальные проблемы!» «Такой хорошенький, я вас сразу заметила», — говорит она, беря меня под руку. И мы идем с ней, болтая, по вечернему Невскому. Будто бы на лодке унесло бурным течением в море за длинную косу, там, в море за мной гонялась ужасная черная акула, я отмахивался веслом. Купил мешок картошки, гладкая, белая, из Гатчины. Резкое чувство: как будто свежий, пьянящий, весенний ветер дул в разбитое окно. Что-то бесценное и неповторимое гибнет. Делал гимнастику, по пояс голый, отражаясь в темном окне. Тело еще молодое. В метро девушка в длинном черном пальто, с заплечной сумочкой на лямках, гладкая прическа, пшенично-шелковые волосы блестят. На Невском, под аркой, оглянулась, крикнула кому-то, звала. Долгий разговор по телефону, больше часа вдыхал этот голос. Над «Старой книгой» сбрасывают глыбы льда. Тротуар огорожен красными тряпками. «Берегись!» — кричит баба в фуфайке. Бегу. На Большой Морской у дома номер семь поскользнулся. Отогревает замерзшие руки чашкой кофе. Рукописная. Уайт. Американец, так и есть. Магический реализм, видите ли. Дом сумасшедших в сумерках, тени ветвей на белой стене. Клочок снега в поле. Тлеют головни. Домик у болота. «Что если бы мы с вами так сидели?». Геракл залеплен снежками. Велено ждать, вот и стою тут в саду, прячась за стволами. Вижу: махнула рукой с горки. Опять поток машин. Не перейти. Забрызгали грязью из-под колес. Стираю платком пятнышки с ее прекрасного лица. Оно бесстрастно, как мрамор. Хлопья завертелись. Ох, вьюга! Ничего, ничего. В метро отряхнемся. Яркий перрон. Пропускаем поезд за поездом. У нее есть брат, занимается продажей антиквара. «Чтобы не было однообразия, для здоровья психики, надо в день знакомиться с семью новыми людьми». «Лесниченко! Сколько лет, сколько зим!.. А мы тут на Ленсовета, 66…» Метель с ума сошла! Желтки фонарей расплылись в переулке. Лотки занесены. Фигуры в вихрях. Стою, задрав голову. Темно в окнах на ее девятом этаже. Вот зажглось! Декабрь. В пять у фонтана. За спиной: «Это я!» Оборачиваюсь. У нее новая шапочка. Ей очень к лицу. Задушит поцелуями. Таких духов ей не дарили с сотворения мира. «Вы сумасшедший! — и повторила тише: — Сумасшедший!» Опять пытаемся перейти этот проклятый поток колес. Стоим посреди дороги, она схватила меня за руку, сжала мои пальцы. Недавно познакомилась с моряком из Крыма. О, за ней много волочится! Длинный хвост. Летчики, художники, циркачи, врачи. Особенно врачи пристают. В поликлинике нельзя появиться. Тут же увлекаются. Беда да и только! Поскользнулась. Сыро, озноб у нее на спине, и ноги замерзли. Читает «Жизнь женщины». Чему быть, того не миновать. Феминизм! Нет уж! Как устроено природой, так и должно крутиться.