Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Елена Федоровна смотрела на него с жалостью: он, видно, так измучился и устал, что даже не мог, как обычно, красочно описывать свои мучения и подвиги.

– Ну, как сегодня наш симпатичный Смирнов?

Кастровский помолчал, собираясь с силами, кашлянул и сказал:

– Да, Смирнов - это человек с большой буквы... Это умница!.. Это чистая душа, подобная...

– Он все такой же хороший?

– Да, такой же... Я не ошибся в нем. Ни на минуту. Нет.

– И он опять передавал мне привет? Это верно? Или на этот раз позабыл? Скажите правду, я на него не обижусь, это так легко - позабыть такую мелочь. Только правду. Вы ведь не выдумывали его приветы?

– Никогда.

– Почему-то я вам верю. А сегодня?

– Вы подумайте, дорогая...
– сказал он, низко опуская голову, - этот умница, этот человек... и вот его больше нет.

Они долго молчали.

Бедный Смирнов, - сказала Истомина.
– Бедный, хороший Смирнов. Почему-то в Смирнова я верила. Я даже как-то привязалась к нему. Он умер?

– С телефонной трубкой в руках. У себя в кабинете... Просто остановилось сердце, и баста...

– Сегодня?

– Ах, еще в прошлый вторник я это узнал! Мне не хотелось вас тревожить... Со вторника на его место воссел некий Седельников. Этот не из тех, что умирают от истощения. Он оформил первым самого себя и улетел, все бросив. Даже документы неизвестно где искать.

– Что же теперь будет? Что теперь с нами будет?

– О-о, ничего страшного... Надо начинать все сначала, вот и все.

Все сначала. И он еще пытается бодриться, этот нелепый, легкомысленный старик. "Все сначала" - это значит "никогда". Вот что это значит.

– Никогда!

– Что вы сказали! Что - никогда?

– Никогда я отсюда не выберусь, никуда не улечу, и не смейте больше никуда ходить и никого просить, я знаю, я умру в этом проклятом доме, я никогда отсюда не выйду!..

Она сжимает руками голову, раскачиваясь из стороны в сторону, и громко, на весь дом, плачет, все сильнее, по-детски горестно вскрикивая, ожесточенно отталкивая Кастровского, когда он топчется вокруг нее в беспомощной тревоге, пытаясь взять за руку.

– Уйдите... Оставьте...
– долго, бессвязно и безутешно повторяет она кому-то, вкладывая в эти слова всю усталость, отчаяние и горечь.

Совсем выбившись из сил, она лежит ничком на постели, потихоньку всхлипывая.

Печурка чуть слышно потрескивает, и скоро начинает булькать в кастрюльке суп. Синие огоньки перебегают по маленьким обугленным поленцам в полутемной комнатке. Все это создает какое-то жалкое подобие домашнего уюта.

После долгого молчания Истомина вздыхает с усталой, успокоенной усмешкой:

– Какой же все-таки бездарный конец у этой пьесы.

Кастровский сразу оживает:

– Кто говорит о конце? Он не написан. У композитора еще хватит времени, чтобы придумать что-нибудь неожиданное под занавес!.. И спектакль был великолепный!.. Подумаешь, Седельников! Это просто маленькая отсрочка! Скоро, скоро мы вдохнем живительный и мягкий воздух хлебного города Ташкента! Вы помните? Эти горы! Горы винограда, наваленные на лотках старого базара! А эти приветливые, величественные старцы на деревянных помостах чайханы и около них - душистые сладкие дыни, нарезанные сочными толстыми ломтями, и пухлые белые лепешки... И изюмчик... И теплынь! Такая теплынь... и нежная белая пыль на дороге около маленьких арыков... Отличная будет пьеска!

Немного погодя она, почти не слушая, закидывает руки за голову и вдруг едва слышно чистым мальчишеским голосом выпевает фразу: "Отец мой был солдатом!.." - и обрывает. Кастровский так и хватается за эту возможность:

– Это незабываемо! Этот мальчонка... Я жизнь был готов за него!.. Я сразу понял, что это начало такого взлета!.. Такого...

– А потом, как ласково меня забраковали на конкурсе в оперный театр? Как приветливо выпроводили!.. Помните? Очень, очень, ну просто очень мило, но ведь "голос на наполняет зал", он никогда не прорежет оркестр.

– Пошлые авгуры старой оперной рутины!..

– И после: шесть лет в драматическом театре. Шест" лет мечты о рольке хоть с маленькой песенкой... И если я ее пела получше и публика хлопала как мне не прощали этого.

– Н-да, когда жена худрука любит играть все сама, да еще у нее не слишком-то хорошо получается!.. Ха, я помню эту мерзость!.. Но ведь было потом, потом! Как я вас умолял, просил, заклинал пойти еще на один конкурс, а ведь я даже не знал, когда вы вдруг взяли и пошли... В сущности, вы никогда не рассказывали, как это произошло. Я знаю только, что было потом. Я вас умоляю, неужели вы никогда, никогда не расскажете как следует?

– Да что? Афиша просто висела на стене дома на углу: "Конкурс в оперную труппу". Каждый день я проходила и видела ее. Потом вдруг афишу сняли, я испугалась и тогда решилась. Мне сказали, что уже поздно, но записали.

Я даже не помню сейчас, как я ждала. Что-то много народу было в фойе. Тишина. За закрытыми дверьми кто-то поет. Помню только, прохаживаются мимо моего угла солидные дяди,

у одного даже бакенбарды!..

Меня позвали в зал. Там полутемно, а я от волнения даже и вовсе ничего не вижу, как во сне, иду, куда мне показали. По приставной лесенке вылезла на сцену, на самую середину, и стала лицом к залу и тут вдруг все ясно увидела: погашенную рампу, лампочки за пыльной сеткой, черную дыру суфлерской будки, а внизу, в темном зале, столик и на нем зеленая лампа, обыкновенная, комнатная, горит и освещает холеную белую бороду Председателя комиссии. Я эту бороду знала только по портретам в книгах или на театральных выставках. Ведь он до того был знаменит, что мне он даже не представлялся тогда живым, реальным человеком, а одним из тех... ну, не знаю, все равно как Рубинштейн, Чайковский или Паганини... И только один из всех случайно задержался и вот сидит, поглаживая великолепную бороду, и ждет. Я сразу поняла, что пропала, осрамлюсь, опозорюсь, и стала петь. Спела русскую песню, спела арию, меня все не останавливают, ничего не говорят, и он смотрит на меня насмешливыми глазами, такими острыми, и поглаживает бороду, и я вижу, терять уже нечего, поставила ноты перед аккомпаниаторшей, та даже глаза выпучила и стала заикаться, я только рукой махнула, и, просто на отчаянность, спела ту самую настоящую мужскую, из "Сказок Гофмана"... "На свете много всякой чепухи! То песни, сказки Гофмана, стихи!.." - очень мне это нравилось, дуре такой. Спела, кажется, лихо, зло, с затаенной болью и насмешкой над собой. Кончила. В комиссии тишина жуткая, нестерпимая, и тут сам Великий Председатель кладет руки на подлокотник кресла, и все на него смотрят, и он медленно поднимается и встает во весь свой рост, протягивает руки и три раза тоже медленно ударяет в ладоши, таким необыкновенно торжественным, пластическим и картинным жестом, и вдруг я понимаю, что это он мне аплодирует...

– Ах, проклятие, почему, почему меня там не было! В этот величайший момент!
– И сейчас, через полтора десятка лет после этого "момента", давным-давно ему известного, Кастровский не может удержать слезы умиления и восторга.
– Ну дальше. Я умоляю, дальше, поподробнее! Мне наслаждение слушать.

– Дальше был цветной туман и ощущение какого-то жара, и я иду к нему, а он стоит, меня поджидая, и все-все понимает, и улыбается снисходительно, и своим удивительным бархатным голосом произносит: "Благодарю вас, благодарю" - и делает вид, что галантно нагибается, хотя только мою руку поднимает, понимаете? И целует мне руку!.. Все.

– Да больше ничего и не надо! Что может быть после?

– То, что было. Великий Председатель уехал на полгода за границу, а директор театра меня принял надменно и очень удивился, откуда я взяла, что меня собираются принять в труппу!

– Да, пошлый бюрократ! Но ведь было дальше! Дальше!.. Было другое!..

Да, конечно, было, было и "дальше". Она-то все помнила. Всякое было...

Она тогда рано вернулась домой из театра, и остаток вечера тянулся бесконечно. Дверь из ее комнаты в общий коридор была полуоткрыта, соседка стирала на кухне, и корыто там непрерывно стучало, и мокро чавкало и жвакало белье, и весь коридор был полон запаха мыльной ионы, а Леля сидела, опустив руки, без всякого дела. Несколько раз принимался звонить общий телефон, и соседка кричала: "Леля, подойдите, у меня руки в мыле!" Леля подбегала к телефону, и спрашивали каждый раз соседку, и Леля ждала с трубкой в руке, пока та вытрет о передник руки, возьмет трубку и скажет: "Я слушаю, только у меня руки в мыле".

Леля бродила по комнате, не находя себе места, трогала вещи, бралась за книги и не могла читать, точно чего-то ждала, а ждать было нечего. Падала на диван, закрывала глаза. Все заполнял запах мыльной пены, она с чавканьем ползла, заполняла всю комнату, подступала к горлу... Опять зазвонил телефон. Соседка, проходя мимо, сразу же сняла трубку и позвала Лелю. Леля подошла и приняла трубку, скользкую от мыла.

Два раза Леля повторила: "Я у телефона", сперва равнодушно, потом удивленно, а в трубке только шуршало и потрескивало, точно кто-то молчал, не выпуская трубки. Почему-то ей ни на минуту не пришло в голову, что тут ошибка, шутка, недоразумение. Слух ее обострился, и ей стало казаться, что она слышит чье-то дыхание на другом конце провода. "Ну я же слушаю, слушаю, кто это?" - умоляюще говорила Леля, сама поражаясь тому, что говорит, а в это время ее голова работала с вихревой скоростью, отбрасывая одно предположение за другим, и вдруг остановилась на самом невозможном, нелепом, сумасбродном. Запинаясь от перехватившего горло волнения, она с изумлением и в то же время почти с уверенностью ахнула.

Поделиться с друзьями: