Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Однажды мы встретились (сборник)
Шрифт:

И вот этого симпатичного старика Чимбура я тогда, честно говоря, терпеть не мог. Дело даже не в том, что каждое его достоинство оборачивалось массой недостатков, — с этим мы обычно миримся легко. Дело было в какой-то фальши, рисовке, мерещившейся мне в нем. К тому же, при всей своей влюбленности в газету, работал он удивительно плохо.

Был легок на подъем… Это для газетчика достоинство несомненное, но в нем и это скорее раздражало, потому что каждая его поездка обставлялась точно какая-то смешная для шестидесятилетнего мужика ребячья игра в дальние странствия. В любую погоду он надевал высокие резиновые сапоги и всюду таскал с собой рыжий такой, негнущийся,

даже не плащ, а… балахон, что ли? Причем это была не просто смешная одежда — это был символ. Символ его готовности «ради нескольких строчек в газете» терпеть бедствия и преодолевать трудности. Но какие, к черту, трудности? Дороги в нашем районе вполне приличные, и даже после самого сильного дождя можно обойтись без резиновых сапог, а без плаща-балахона так и подавно. Уж лучше переждать дождь где-нибудь под стожком или в сараюшке какой, чем таскать с собой этакое чудо-юдо.

Я тихо подозревал, что балахон нужен Чимбуру только для того, чтобы начинать свои репортажи так: «В Борцинское отделение совхоза я пришел в залубеневшем от долгого дождя плаще…» Это звучало как упрек. Вот, мол, я преодолел стихии, а они не преодолели. А может, и наоборот — как оправдание: не всякий, дескать, способен на такой подвиг!

Этот критический вариант обычного чимбуровского репортажа был еще наименьшим злом. Вообще-то Александр Тихонович критику баловал не очень. Он любил пафос. Большинство его заметок заканчивалось так: «Преодолевая все эти трудности своим упорным, самоотверженным трудом на благо Родины, редкинцы (завидовцы, кирилловцы, мокшинцы) на 10-е число заготовили свыше… тонн сена».

То, что это «свыше» все-таки меньше плана, его не смущало. «Ну и что? — говорил он. — В такое, понимаешь, лето? Это же не лето, а стихийное бедствие!»

И что бы я ни возражал, он только усмехался терпеливо, словно знал про себя нечто очень важное, все объясняющее, но такое, что по молодости лет собеседника говорить бесполезно. Во всяком случае, я так понимал эту усмешку.

Я уставал от его упрямства, от собственной злости, махал рукой, вычеркивал «самоотверженным» и «на благо Родины» и ставил свою подпись. Он обрадованно выскакивал в коридор, тут же возвращался.

— Слушай, — говорил он едва ли не возмущенно и уж во всяком случае обиженно, — а что ты на это слово взъелся: «самоотверженно»? И тут почему ты убрал? В этом же весь смысл!

— В чем?

— Да что народ, понимаешь, на благо Родины, а не только за всякие там поощрения матерьяльные, понимаешь!

— Александр Ти-хо-но-вич, — умоляюще растягивая слова, начинал объяснять я, — а в других совхозах не так, что ли? А мы с ва-ми?

— Правильно! — соглашался он. — Конечно! Все мы на благо Родины, везде…

— А раз везде, так что ж — об этом в каждой заметке талдычить надо? Так, что ли?

— Ну почему… не в каждой. А здесь, понимаешь, есть смысл. Здесь речь о трудностях идет. Понимаешь?

И чем, вы думаете, кончались такие разговоры? Ведь восстанавливал, восстанавливал-таки я эту вычеркнутую самоотверженность, и Чимбур уходил довольный, а я только обзывал себя тряпкой, да мне же в конце концов и попадало за отсыл в секретариат сырых заметок.

А его стиль? Боже, сколько мучений! Он умудрялся в один абзац втиснуть три предложения, начинающихся с «потом».

— Так нельзя же, — страдая, говорил я.

Он высоко вскидывал кустистые седоватые брови.

— Да? А почему? Ведь так и делают: это, потом это, потом это.

Ну, в общем-то ладно, не о том речь.

И вот в июне нашему Чимбуру исполнилось наконец шестьдесят

лет. По поводу этого заветного рубежа состоялось в редакции торжество среднего масштаба с поднесением виновнику настольных часов и с пожеланиями счастливого отдыха.

Я ни минуточки не сомневался, что старик тут же и побежит на пенсию. Тем более что оклад у него был всего девяносто рублей, а пенсии он мог огребать сто двадцать.

Нет, я не придавал тогда такого уж большого значения деньгам, и насчет морального удовлетворения я в общем-то все знал, и даже статьи об этом писал, — и не хуже чем у людей статьи выходили, а… как бы вам объяснить это все?

Мне как раз казалось, что Чимбур никакого такого удовлетворения, никакого удовольствия от своей работы иметь не может. Вот я — я имею! Я молодой, перспективный, способный. Пишу легко, быстро, меня все хвалят. Но если человек, мучительно пхекая и сипя больными бронхами, после десятикратных перечеркиваний вымучивает фразу: «Вследствие дождя сушение сена шло не на должном уровне», то какое, скажите, удовлетворение может получить он? Да он при первой возможности должен драпать от такой работы, бежать и не оглядываться!

Вот я и не сомневался, что он немедленно уйдет на пенсию, ну разве что два положенных месяца отработает. А тут мой приятель как раз уволился с завода, и я с легким сердцем посоветовал ему не торопиться с новой работой. Дескать, со дня на день должно освободиться место, а кому же на это место и претендовать, как не моему другу, студенту Литинститута, человеку талантливому и все такое.

И вот время шло, приятель ждал, а Чимбур наш продолжал жаловаться на боли в груди, на одышку и продолжал работать.

— Быть может, он просто забыл, что у него есть пенсия? — спросил однажды приятель.

Я только пожал плечами.

…Я тогда снимал комнатку у одной старушки, и в этой комнатке мы, сидя у окна, сумерничали, потягивая от скуки дешевое алжирское вино. К тому же в подражание только что вышедшей и нашумевшей книге Хемингуэя о Париже мы даже вино разбавляли водой, и это странным образом поднимало нас в собственном мнении. И говорить мы пытались тоже на хемингуэевский манер — все больше намеками и умолчаниями. Не считая, конечно, тех случаев, когда нечаянно срывались в бурный, бестолковый и многословный спор о высоких материях.

— А может, ему стоит слегка напомнить, а? — снова спросил приятель.

Я пожал плечами, уже в том смысле, что я, пожалуй, с ним согласен, но…

— Как же это сделаешь? — спросил я.

— Да так! Просто взять — и сказать!

— Не знаю. Что ж… Так, что ли, подойти и бухнуть: «Иди-ка ты, братец, на пенсию!» У меня, например, так не получится.

— Ах, не получится? — с насмешливой театральностью воскликнул приятель. — Ах, какие мы все деликатные! Сказать человеку в глаза: ты плохо работаешь — это, конечно, выше наших сил. Эх ты, гнилая интеллигенция!..

Вообще-то, насколько я его знал, приятель мой был человек мягкий, уступчивый, пожалуй даже трусоватый слегка. Ну, не то чтобы трусоватый, а скажем так: легко пасующий перед чужой решимостью. Но как раз такие вот, всегда тихие и мягкие, иной раз почему-то срываются и, с особенным смаком обозвав себя гнилой интеллигенцией, начинают так распаляться и надуваться своей будущей твердостью, решительностью, что вдруг отламывают штуки, до которых и жлоб-то не всякий дойдет.

Приятель мой, отругав как следует и себя и меня за подозреваемую мягкотелость, объявил, что все, баста! Он сегодня же вечером сходит к Чимбуру и все как есть ему скажет.

Поделиться с друзьями: