Офицер и шпион
Шрифт:
– Кто там?
– Это Жорж, мама.
– Кто?
– Жорж. Твой сын.
Минута уходит у меня на убеждения, наконец она открывает дверь. Иногда мать принимает меня за моего старшего брата Поля, который умер пять лет назад, а иногда – и это странным образом хуже – за моего отца, который умер, когда мне было одиннадцать. Еще одна сестра умерла до моего рождения, другой брат умер на одиннадцатый день после рождения. О старческом слабоумии можно сказать лишь одно: потеряв разум, мать не испытывает желания общаться с кем бы то ни было.
Хлеб зачерствел, молоко замерзло, в трубах лед. Первые полчаса я растапливаю печь, чтобы прогреть квартиру, вторые – лежа на спине, ликвидирую течь. Мы едим говядину по-бургундски, ее купила девушка в местной кулинарной лавке, она приходит раз в день. У мамы сегодня более ясная голова, она даже, кажется, вспоминает,
8
Война 1870 года между Францией и Германией закончилась сокрушительным поражением французской армии, потери которой превысили 140 000 человек; по условиям мирного договора Эльзас и Лотарингия стали частью Германии. – Примеч. автора.
Мне было шестнадцать, когда немцы бомбили Страсбург, таким образом сделав меня свидетелем того события, о котором мы рассказываем кадетам в Высшей военной школе как о «первом целенаправленном и полномасштабном применении современной дальнобойной артиллерии для уничтожения гражданского населения». На моих глазах сгорели городская художественная галерея и библиотека, я видел, как рушились дома, видел смерть друзей, помогал вытаскивать незнакомых мне людей из завалов. После девяти недель сопротивления гарнизон сдался. Нам предложили выбор: остаться и стать подданными Германии или бросить все и переехать во Францию. Мы приехали в Париж без средств к существованию и лишенные всяких иллюзий относительно безопасности нашей жизни.
Если бы не война 1870 года, я мог бы стать преподавателем музыки или хирургом. Но после войны любая карьера, кроме военной, казалась пустым занятием. Военное министерство оплатило мое обучение. Армия стала моим отцом, и ни один сын не старался так, как я, угодить своему родителю. Я ломал свой мечтательный и склонный к занятиям искусством характер беспощадной дисциплиной. Нас было 304 кадета в моем выпуске военной школы в Сен-Сире, я закончил пятым. Я знаю немецкий, итальянский, английский и испанский. Я сражался в горах Орес на севере Африки, был за это награжден Колониальной медалью, за службу на Красной реке в Индокитае получил Звезду за храбрость. У меня есть орден Почетного легиона. И сегодня, после двадцати четырех лет службы, я удостоился похвалы военного министра и начальника Генерального штаба. Я лежу во второй спальне в квартире моей матери в Версале, и пятое января 1895 года переходит в шестое, а в голове у меня звучит не голос Альфреда Дрейфуса, кричащего о своей невиновности, а слова Огюста Мерсье, намекающего на мое повышение: «На меня произвели впечатления те способности, которые вы продемонстрировали… Ваша служба не будет забыта…»
На следующее утро под звук колоколов я беру мать под хрупкую руку, и мы идем наверх по обледенелой дороге, потом за угол – к церкви Сен-Луи, которую я считаю особенно помпезным памятником государственным суевериям. Ну почему немцы не взорвали, скажем, ее? В церкви облаченные в черные и белые одеяния прихожане, монахини и вдовы. У дверей я отпускаю руку матери.
– Буду ждать тебя здесь после мессы.
– А ты не идешь?
– Я никогда не хожу, мама. Мы с тобой каждую неделю ведем этот разговор.
Она смотрит на меня влажными серыми глазами. Голос ее дрожит;
– Но что я скажу о тебе Господу?
– Скажи Ему, что я буду в «Кафе дю коммерс» вон там, на площади.
Я оставляю мать на попечении молодого священника и иду в кафе. По пути останавливаюсь, чтобы купить две газеты – «Фигаро» и «Пти журналь». В кафе я сажусь за столик у окна, заказываю кофе, закуриваю. В обеих газетах на первых страницах церемония разжалования, а «Журналь» сегодня практически не пишет больше ни
о чем. Отчет проиллюстрирован несколькими набросками: Дрейфуса выводят на плац, полный чиновник в шляпе и накидке зачитывает приговор, с мундира Дрейфуса срывают знаки различия, сам Дрейфус, который в свои тридцать пять лет выглядит седоволосым стариком. Под заголовком «Искупление» читаю: «Мы требовали высшей меры для предателя. Мы продолжаем считать, что единственное справедливое наказание ему – смерть…» Словно вся ненависть, все обвинения, копившиеся с 1870 года, сконцентрировались в одном этом человеке.Я попиваю кофе, мой взгляд скользит по сенсационному описанию церемонии и вдруг наталкивается на следующее: «Дрейфус повернулся к сопровождающему и сказал: „Если я и передавал кому документы, то лишь для того, чтобы получить гораздо более важные. Через три года правда станет очевидной, и сам министр заново откроет мое дело“. Это первое полупризнание, сделанное предателем после его ареста…»
Не отрывая глаз от газеты, я медленно ставлю чашку, перечитываю этот пассаж снова. Потом беру «Фигаро». Здесь на первой странице никаких упоминаний о признании или полупризнании – уже облегчение. Но на второй нахожу более позднее сообщение: «Новость, поступившая в последний час: со слов свидетеля…» Я читаю иную версию той же истории, только здесь в качестве свидетеля назван Лебран-Рено, и теперь я безошибочно угадываю голос самого Дрейфуса. В каждой строке я слышу его отчаяние, его лихорадочную потребность убедить хоть кого-то, пусть и сопровождающего его офицера:
Капитан, послушайте меня. В шкафу посольства обнаружили письмо – сопроводительную записку к четырем другим документам. Письмо показали графологам. Трое из них сказали, что записку писал я, двое – что не я. И меня приговорили только на этом основании! Я в восемнадцать лет поступил в Политехническую школу. Меня ждала блестящая военная карьера, состояние в пятьсот тысяч франков и перспектива ежегодного дохода в пятьдесят тысяч. Я не гонялся за девушками. Я в жизни не притронулся к картам. Поэтому нужды в деньгах не испытывал. Зачем мне совершать предательство? Ради денег? Нет. Тогда зачем?
Ни одна из этих подробностей не должна была стать достоянием общественности, и первая моя реакция – брань вполголоса в адрес Лебрана-Рено, этого молодого идиота, черт его побери. Офицер в любой ситуации должен держать язык за зубами в присутствии журналистов… но в таком деликатном вопросе… Он, вероятно, напился! Мне приходит в голову, что я должен немедленно вернуться в Париж и отправиться прямо в военное министерство. Но тут я вспоминаю про мою мать: она в этот момент наверняка стоит на коленях и молится о своей бессмертной душе – и решаю, что лучше мне не соваться.
И потому день идет, как я и планировал прежде. Я забираю мать у двух поддерживающих ее монахинь, и мы идем домой, а в полдень мой кузен Эдмон Гаст присылает экипаж, и мы едем на завтрак к нему в деревню Виль-д’Авре, что неподалеку. Там нас ждет приятное и легкое собрание членов семьи и друзей, таких друзей, которых знаешь настолько давно, что воспринимаешь их как членов семьи. Эдмон года на два младше меня, но уже занимает должность мэра Виль-д’Авре, он один из тех счастливчиков, что наделены жаждой жизни. Он фермерствует, рисует, охотится, легко зарабатывает деньги, быстро их тратит и любит жену, но это и неудивительно: Жанна такая красотка, не уступит девицам с портретов Ренуара. Я никому не завидую, но если бы и завидовал, так только Эдмону. Рядом с Жанной в столовой сидит Луи Леблуа, он учился со мной в школе, рядом с ним его жена Марта. Напротив меня – Полин Ромаццотти, которая, несмотря на итальянскую фамилию, росла рядом с нами в Страсбурге, а теперь замужем за чиновником из Министерства иностранных дел, Филиппом Монье, он на восемь-десять лет старше, чем кто-либо из нас. На Полин простое серое платье с белой оборочкой, и она знает: это платье мне нравится – оно напоминает то, которое она носила, когда ей было восемнадцать.
Все за этим столом, кроме Монье, беженцы ил Эльзаса, и ни у кого не находится доброго слова для нашего земляка – эльзасца Дрейфуса, даже у Эдмона, по убеждениям радикального республиканца. Мы прекрасно знаем истории про евреев, в особенности из Мюлуза, – когда дело дошло до кризиса и им предложили выбор подданства после войны, все они предпочли Германию, а не Францию.
– Они как перекати-поле – куда ветер дунет, туда и они, – объявляет Монье, поводя из стороны в сторону бокалом с вином. – Так их раса выживала в течение двух тысяч лет. Обвинять их в этом невозможно.