Огнь поядающий
Шрифт:
– Владыка святый, помоги! – многоголосый стон пронесся по толпе. Зловонные, снедаемые паразитами, кое-как прикрытые лохмотьями, по телу покрытые ужасающими язвами подобия людей протягивали руки к Иоанну, не смея коснуться его одежд, чтобы не запачкать их, но умоляя о помощи. Тут были безногие, копошившиеся в пыли, одноногие на деревяшках, слепые с темными пустыми провалами вместо глаз, прокаженные с изъязвленной кожей – те держались поодаль, не смешиваясь с остальными. У архиепископа сжималось сердце при виде их всех. Как перенести, что здесь, в богатейшем городе, столице огромного царства, в основу которого положен краеугольный камень истинной веры, одни люди утопают в роскоши и уже не знают, чем еще потешить изнеженную плоть, а другие лишены даже необходимого пропитания, одежды, крова, и пропасть
Иоанн подал знак Кандидию, запустил руку в подставленный кошель и, извлекши оттуда горсть меди, не глядя швырнул в толпу справа от себя. Нищие, забыв о самом архиепископе, бросились на монеты, точно воробьи на просыпавшееся зерно. Началась потасовка. Однорукий калека со свалявшимися в колтун сальными волосами, оказавшийся по левую сторону прохода, кинулся прямо наперерез архиепископу, так что тот чуть не споткнулся о его ногу.
– Что же вы делаете, порождения ехиднины! – надрывно крикнул Иоанн, огревая однорукого посохом. – Сейчас и те, кто слева, получат. Вы же за медный лепт поубивать друг друга готовы. Вспомните евангельскую вдовицу, которая пожертвовала в храм две лепты – все свое дневное пропитание! Не досталось сегодня – достанется завтра.
Но его никто не слушал. Сокрушенно покачав головой, архиепископ вновь запустил руку в кошель и немного неловким движением налево от себя. Часть монет упала у самых его ног. И вновь началась потасовка. В бессильном гневе архиепископ закусил губу и пошел вперед, более не останавливаясь и ускоряя шаг, чувствуя, что внутри у него как будто горит костер, и он уже не понимал, что это: пламя гнева или воспаленный желудок.
Вернувшись в свою келью, архиепископ отослал всех и просил его не тревожить. Бессильно опустился в кресло перед столиком для чтения и раскрыл кодекс Евангелия на первом попавшемся месте. Он делал так, когда искал душевного успокоения и священная книга всегда давала ему ответ.
«Один из народа сказал в ответ, – прочитал он шепотом, – Учитель! я привел к Тебе сына моего, одержимого духом немым: где ни схватывает его, повергает его на землю, и он испускает пену, и скрежещет зубами своими, и цепенеет. Говорил я ученикам Твоим, чтобы изгнали его, и они не могли. Отвечая ему, Иисус сказал: о, род неверный! Доколе буду с вами? Доколе буду терпеть вас? Приведите его ко Мне…»
Слезы радости потоком полились из глаз Иоанна, – и этот благодатный дождь излился на пылающий огонь внутри него, унося боль. Он вдруг ощутил себя причастным страданию Самого Спасителя, живо почувствовал, что не одинок в своем страдании, что и Христос точно так же сокрушался сердцем о глухоте тех, к кому обращался, – Сам Спаситель, Слово Божие, сотворившее мир из небытия…
– Молитвами святых отец наших Господи Иисусе Христе, помилуй нас, – прозвучал за дверью робкий женский голос.
Иоанн как будто очнулся, возвращаясь мыслью из далекой, родной Палестины и, немного помолчав, ответил нехотя.
– Аминь. Сейчас выйду.
Это была диаконисса Олимпиада. Входить в келью ей было строжайше запрещено: архиепископ, отчаянно боровшийся с распространившимся у клириков злостным обычаем иметь при себе женщин для услуг, мудрено называвшихся по-латыни virgines subintroductae, не мог позволить самому подобное злоупотребление. Но обходиться без Олимпиады он тоже не мог, привыкнув к ней за тот год, что жил в столице: в первые недели его пребывания в Городе, когда он от смены воды и климата вообще почти не мог есть, она по доброй воле взяла на себя обязанность следить за его питанием и, как никто, понимала его телесные потребности. Кроме того, была как будто и не женщиной, во всяком случае, ничего бабьего, столь ненавистного Иоанну, в ней не наблюдалось. Она была кротка и покорна, несмотря
на то что принадлежала к одной из родовитейших семей Нового Рима, никогда не требовала к себе внимания, но внимательно слушала, если он хотел с ней чем-то поделиться. Иоанн полюбил эту тихую душу, хотя нередко она и попадала под его горячую руку и терпела несправедливые упреки, но он наставлял ее в евангельском духе, что водой поругания лишь смываются грехи.Щелкнул засов, и Иоанн вышел из кельи в приемное помещение, в котором обычно трапезовал. Олимпиада уже поставила на стол маленькую глиняную мисочку с полужидкой болтушкой, глиняный кувшин с разбавленным вином и глиняную красовулю.
Иоанн привычно прочитал молитву перед вкушением пищи.
– Благослови, авва, – тихо произнесла диаконисса, подходя к архиепископу.
Осеняя Олимпиаду крестным знамением, Иоанн заметил, что глаза ее вспухли от слез.
– Что случилось, чадо мое? Ты плакала?
Женщина виновато улыбнулась.
– Нет… Это так… о грехах.
– Плач о грехах – блаженное состояние, – согласился Иоанн. – Только, зная тебя, я полагаю, что тебе до него еще далеко. Расскажи, что произошло, и облегчи душу.
– Авва, если можно, я не буду… – попыталась возражать Олимпиада. – Вот, кушай, пока не остыло, для твоего желудка лучше теплое…
– А ты упряма, чадо! – покачал головой архиепископ, садясь за стол и прислушиваясь к своему организму: сможет ли он принять пищу без дурных последствий. Тошнота вроде бы прошла, но огонек изжоги тлел в глубине. Иоанн взял ложку, выточенную из морской раковины, какими нередко пользуются пустынники, и начал медленно помешивать вязкую кашу, проверяя, нет ли комочков. Эти комочки доводили его до позыва рвоты, и хотя Олимпиада всегда внимательно следила, чтобы их не было, Иоанн по привычке и на всякий случай каждый раз проверял сам.
– Ну, как, была ли ты у василиссы и договорилась ли о дне раздачи? – спросил он, все еще не решаясь отправить в рот первую ложку.
Олимпиада нервно вздрогнула и кивнула.
– Да-да, авва! Их милость говорит, чтобы ты сам назначил праздничный день, только не на ближайшую седмицу.
Иоанн удовлетворенно кивнул.
– Она не предлагала помощи на благоустройство больницы?
– Нет, авва, – помотала головой диаконисса.
– А ты напомнила ей об этой нашей нужде?
Женщина испуганно помотала головой.
– Не догадалась, значит, – поморщился Иоанн. – Что ж ты за бестолковая, чадо мое! Все-то тебе надо напоминать, сама ничего сообразить не можешь.
Набравшись решимости, он наконец, принялся за еду, опустив глаза и стараясь не отвлекаться. Процесс этот был для него мучителен, и он не мог понять, от чего чревоугодники получают удовольствие. Нет, конечно, утоление голода приносит облегчение, но для него каждый лишний глоток грозил началом рвоты и надо было очень внимательно следить, чтобы ни единой ложкой не превысить меры. Очистив миску почти до дна, Иоанн вдруг почувствовал пресыщение.
Олимпиада, видя, что он закончил есть, налила в красовулю бледно-розового разбавленного вина.
– Пейте, авва, пока не остыло.
Иоанн сделал несколько глотков и взглянув на диакониссу, увидел, что она продолжает беззвучно плакать.
– Да что ж это такое? – спросил он с раздражением. – Ты скажешь мне, в чем дело, или нет? Василисса что ли тебя обидела?
Олимпиада вдруг закрыла лицо руками и зарыдала.
– Рассказывай, в чем дело… – строго потребовал архиепископ.
– Они сказали… – всхлипывая, выдавила Олимпиада после долгих попыток совладать с дыханием. – Они сказали… что я моюсь редко и от меня дурно пахнет.
Иоанн резко дернулся.
– Что за чушь? Сидел бы я с тобой за одним столом, если бы от тебя воняло!
– Что же мне делать?
Олимпиада подняла глаза, все еще прекрасные, в которых отразилась вся ее незлобная, кроткая и доверчивая душа.
– Мне так больно это слышать… Я уверена, что они несправедливы ко мне. И еще, авва, меня мучает помысел…
Она замолчала, вновь не решаясь продолжить, и Иоанн вынужден был вновь ободрить ее вопросом:
– Какой еще помысел?
– Помысел… Что они мне в дочери годятся, а так меня оскорбили… И что я не служанка какая-нибудь, а дочь Селевка, внучка Авлавия, вдова Небридия. А она… в'aрварка.