Огонь (сборник)
Шрифт:
Санитар приподнимает платок, прикрывающий лицо убитого; этот сержант совсем молод; он как будто спит; только глаза закатились, щеки — восковые, а в ноздрях и на губе застыла розовая пена.
Его труп кажется чем-то чистым в этом свалочном месте; он еще откидывает голову набок, когда его трогают, как будто хочет улечься поудобней; можно подумать, что он не так мертв, как все остальные. Он изуродован меньше других, он кажется торжественней, ближе тому, кто на него смотрит. И перед всей этой грудой убитых существ мы скажем только о нем: «Бедный парень!»
Мы идем дальше по той
Мы подвигаемся, все перевернуто, полно гнили, от всего веет всеобщей гибелью. Мы ступаем по мостовой из осколков снарядов. Мы натыкаемся на них, попадаем в их кучи, как в ловушку, спотыкаемся о груды разбитого оружия, обломков кухонной утвари, бидонов, плит, швейных машин, мотков электрических проводов, предметов немецкого и французского снаряжения, покрытых корой сухой грязи, подозрительных лохмотьев, склеенных красно-бурой замазкой. И надо остерегаться невзорвавшихся снарядов: отовсюду торчат их заостренные головки, днища или бока, выкрашенные в красный, синий, темно-бурый цвет.
— Это бывшая траншея бошей, им пришлось ее оставить.
Кое-где она засыпана, кое-где продырявлена снарядами. Мешки с землей разбросаны, прорваны, опорожнены и треплются по ветру; деревянные подпорки лопнули и торчат со всех сторон. Прикрытия до краев засыпаны землей и чем угодно. Можно подумать, что это разбитое, расширенное, загаженное, иссохшее русло река, покинутое водами и людьми. В одном месте траншея стерта с лица земли; вместо широкого рва — свежевспаханное поле с симметрически вырытыми ямами.
Я показываю моему спутнику на это необычное поле, по которому, казалось, прошел гигантский плуг. Но Потерло поглощен своими мыслями.
Он тычет пальцем в пространство; он ошеломлен, как будто только что проснулся.
— Красный кабачок!
Это плоский пустырь, засыпанный битым кирпичом.
— А это что такое?
Камень? Нет, это голова, черная, дубленая, начищенная ваксой голова. Рот перекошен, усы торчат. Большая обугленная голова кота. Это немец; он погребен стоймя.
— А это?
Это нечто мрачное: белый-белый череп, в двух шагах от него — пара сапог, и между ними куча изодранных ремней и тряпок, слепленных бурой грязью.
— Пойдем! Туман уже редеет. Скорей!
В ста метрах от нас, в волнах тумана, перемещающихся вместе с нами и все менее надежных, свистит и разрывается снаряд… Он падает туда, где мы должны пройти.
Мы спускаемся. Откос становится более отлогим. Мы с Потерло идем рядом. Он молчит, поглядывает направо и налево.
Вдруг он опять останавливается и вполголоса бормочет:
— В чем дело? Это здесь… Ведь это здесь…
Действительно, мы не вышли за пределы равнины, широкой,
бесплодной, опаленной равнины, а между тем мы в Суше.Деревня исчезла. Никогда я еще не видел подобного исчезновения деревни. Аблен-Сен-Назер и Каранси еще сохранили подобие селений, хотя дома там пробиты, изуродованы, а дворы засыпаны известкой и черепицами. А здесь, среди истерзанных деревьев, окружающих нас, как призраки, все потеряло первоначальный облик; нет даже обломка стены, решетки, двери, и под грудой балок, камней и железной рухляди странно видеть остатки мостовой: здесь была улица.
Это похоже на грязный болотистый пустырь в окрестностях города, куда годами сваливали хлам, всякие отбросы, старую утварь; среди этих разнообразных куч мусора пробираешься очень медленно, с большим трудом. После бомбардировок изменился весь облик местности; даже речонка повернула в сторону от мельницы, течет куда попало и образует пруд посреди маленькой разрушенной площади, где стоял крест.
В ямах, вырытых снарядами, гниют огромные, раздувшиеся трупы лошадей; кое-где валяются изуродованные чудовищной раной останки того, что когда-то было человеческим существом.
Вот поперек тропинки, являющей полный разгром, среди целого потопа обломков, под скорбным небом, лежит человек; он как будто спит; но он лежит плашмя, сплющился, прижался к земле: нет, он не спит, он мертв. Этот солдат разносил суп. Рядом лежат нанизанные на лямку хлебы, целая гроздь бидонов, привязанных к плечу ремнями. Наверно, этой ночью осколок снаряда пробил ему спину. Можно не сомневаться: мы первые обнаружили этого неизвестного солдата, погибшего неизвестно как. Может быть, он истлеет, прежде чем его найдут. Мы ищем его номерок; номерок увяз в запекшейся луже крови, в которой холодеет его правая рука. Я записываю имя и фамилию, начертанные кровавыми буквами. Потерло предоставляет мне делать все, что угодно. Он движется, как лунатик. Он смотрит, смотрит и растерянно озирается по сторонам: он что-то ищет среди всего этого разгрома, он ищет даже в туманных далях.
Он садится верхом на балку, отшвырнув ногой стоявшую на ней сплющенную кастрюлю. Я сажусь рядом с ним. Накрапывает дождь. Сырой туман оседает каплями и покрывает все глянцем.
Потерло бормочет:
— Тьфу ты!.. Тьфу ты!..
Он вытирает пот со лба, поднимает на меня умоляющие глаза. Он пробует понять, окинуть взглядом разрушение всего этого уголка мира, привыкнуть к этим утратам. Он бормочет бессвязные слова. Снимает каску. Над его головой поднимается пар. Он с трудом говорит:
— Эх, брат, ты и представить себе не можешь, не можешь, не можешь…
Он задыхается.
— Красный кабачок, там, где мы видели голову того боша и кругом кучи отбросов… эта помойка… это… был кирпичный дом и рядом два низких флигеля… Сколько раз, брат, в том месте, где мы остановились, сколько раз я говорил «до свиданья!» славной бабенке, которая стояла на пороге и смеялась! Я вытирал рот, смотрел в сторону Суше и шел домой; пройдешь, бывало, несколько шагов, обернешься и крикнешь ей что-нибудь для смеху! Эх, ты и представить себе не можешь! А это, это!..