Океан времени
Шрифт:
Ведь именно она
…на взволнованное море Льет примиряющий елей.Но есть и другое отношение к жизни, требовательное до конца и ничего не прощающее. Таким и было отношение к ней Сологуба.
Какой яростью дышит его предисловие к второму изданию «Мелкого беса»! Поэт негодует, как смели читатели не узнать себя в отвратительных образах этого по-гоголевски беспощадного романа. Нет, для Сологуба примирение с мелким бытом всегда оставалось невозможным. Есть у ныне покойного поэта одна сказочка, в которой он навсегда отказывается простить и благословить искаженный и несовершенный мир,
Глаза
Были глаза: черные, прекрасные. Взглянут — и смотрят, и спрашивают.
И были глазенки: серые, плутоватые, — все шмыгают, ни на кого прямо не смотрят.
Спросили глаза:
— Что вы бегаете? Чего ищете?
Забегали глазенки, засуетились, говорят:
— Да так себе, понемножечку, полегонечку; нельзя, помилуйте; надо же, сами знаете.
И были гляделки: тусклые, нахальные. Спросили глаза:
— Что вы смотрите? Что видите?
Скосились гляделки, закричали:
— Да как вы смеете! Да кто вы? Да кто мы? Да мы вас!
Искали глаза таких же прекрасных, не нашли и сомкнулись.
Нечего и говорить, что быт нынешний мучил Сологуба сильнее, чем всякий другой. Именно в годы, большевизма написано им стихотворение «Сон похорон», одно из самых жутких созданий русской поэзии:
Мертвый лежал, я в пустыне Мертвой, как я.И дальше:
Тление — жгучая боль, И подо мною хрустела, В тело впиваяся, соль.Чтобы как-нибудь укрыться от окружавшего его «тления в мертвой пустыне», Сологуб занялся в последние годы написанием чудесных и легких бержеретт, отчасти переводных, отчасти собственного сочинения. Пленительны эти стихи:
Вышел на берег сеньор. Губы Лизы слаще вишен, Дня светлее Лизин взор… «С позволенья вашей чести, Я грести обучена». И в ладью садятся вместе: Он к рулю, к веслу она.Сологуб до такой степени не обольщал себя ничем и так сурово относился к миру, что давно уже привык спасаться в миры далекие, воображаемые. Без этого убежища мечты поэт вряд ли сумел бы перенести смерть жены своей, А. Н. Чеботаревской, которую горячо любил. Говорят, что его поэзия, заклинавшая боль утраты, очень значительна. Но мы ничего достоверного не знаем об этом: ведь в нынешней России Сологуба не любят и стихов его там никто не искал и не просил. Еще вероятнее, однако, что и сам Сологуб не хотел печататься в советских изданиях.
АНДРЕЙ БЕЛЫЙ (К 50-летию со дня рождения) [81]
— Что победило в России? Не будем ломать голову над этим. Позвольте лучше сымпровизировать миф.
Сначала поднялось чувство — Керенский, и бездна прогрохотала: нет.
Потом воля — Корнилов, и бездна прогрохотала: нет. Наконец поднялось нечто третье — сила жизни, и бездна прогрохотала: да!
Так как под силой жизни Андрей Белый разумеет большевиков, аудитория Дома Искусств безмолвствует. Для присутствующих в зале коммунистов образы знаменитого символиста слишком темны и сложны, для некоммунистов — чужды.
81
(К 50-летию со дня рождения)
Оцуп дважды
писал очерки об Андрее Белом — второй из них, некрологический (Числа. 1934. № 10), включал в себя материал первого.СЕРГЕЙ ЕСЕНИН
…беллетристом С… — речь идет о Михаиле Леонидовиче Слонимском (1897–1972), который писал о стихах Оцупа в статьях «Вечер петроградских поэтов» (Жизнь искусства. 1920. 3–5 января) и «Дракон» (Там же. 1921. 9—11 марта). Поездка относится, по-видимому, к 1920 году. В недатированном письме к Брюсову Гумилев писал: «…осмеливаюсь рекомендовать Вам двух моих приятелей — Николая Авдеевича Оцупа и Михаила Леонидовича Слонимского, молодых писателей, которые принадлежат к петербургской группе, затеявшей новое идейное издательство на основе миролюбивого и развивающегося акмеизма» (ОР ГБЛ).
…о «суде над имажинистами»… — Это литературный суд состоялся 4 ноября 1920 г. в Большом зале консерватории.
Шершеневич Вадим Габриэлевич (1893–1942) — поэт, переводчик, мемуарист. …отзывался о К… — об Александре Борисовиче Кусикове (1896–1977). Видимо, в эту поездку Оцуп получил от Кусикова сборник его стихов «Сумерки» с дарственной надписью автора (см.: Книги и рукописи в собрании М. С. Лесмана. М., 1989. С. 130).
Председатель объявляет перерыв.
Белый искательно устремляется к Блоку.
— Ну как, Саша, очень плохо?
Блок улыбается добродушно и смущенно:
— Да нет же, совсем не плохо.
Рядом с чуть-чуть деревянным, спокойным и отсутствующим лицом Блока еще резче выступает нервное, страстно-оживленное и беспокойно-пытливое лицо Белого. Как не выделить из тысячи фигуру лектора с растрепанными седеющими волосами вокруг плеши, прикрытой черной ермолкой, с разлетающимися фалдами сюртука и с широко отставленными от туловища руками!
Белый держится, наклонясь вперед, под углом, как будто сейчас побежит на собеседника.
Бели бы скульптор хотел создать аллегорическую фигуру под названием «Беспокойство», он мог бы, ничего не прибавляя, лепить Белого.
Во всем, в каждом жесте, в интонациях, в выборе слов, в деятельности писательской и научной, во всем решительно Белый был всегда и сейчас остался беспокойнейшим из существ.
«Святое беспокойство», — говорил Гете.
Беспокойство болезненное — можно сказать о Белом.
Вчитываясь в то, что создано этим блестящим и плодовитым писателем, кажется, нетрудно понять, в чем его несчастье.
По Белому, всякое человеческое «я» заключает в себе все многообразие земной жизни. Мудрено ли, что собственное «я», сложное и очень разностороннее, заслонило от Белого все живущее.
«Есть в развитии такой миг, когда Я сознает себя господином мира… Я, я, я, я, я, я, я, я, прогудело по мощным вселенным» («Записки чудака»).
Белый никогда никого не слушает, он удваивает свое «я», созерцает и слушает в себе самом и себя, и собеседника, и толпу, и целый народ.
Все эти особенности полугениального «чудака» не мешают ему быть одним из самых значительных писателей нашего времени.
Главная сила Белого, мне кажется, в том, что каждое его слово и каждый жест ежесекундно напоминают о «бездонном провале в вечность».
Все у него на сквозняке, все угрожает рухнуть куда-то. По-своему, Белый громче кого бы то ни было кричит «Помни о смерти».
Если у читателя хватит терпения добраться хотя бы до одной из «Симфоний», или «Серебряного голубя», или даже «Москвы под ударом» — у него начинает кружиться голова.
Самые устойчивые предметы, самые тяжеловесные понятия, подхваченные каким-то вихрем, начинают кружиться в пространстве.
Среди современников Белого мало кто, говоря о нем, не обмолвится: «чудак». Скажет и не это: «фальшивый человек», «фигляр» и еще более неприятные клички нередко соседствуют с именем Белого.
Но почти каждый из его ругателей неизменно добавляет: «А все-таки это писатель почти гениальный».
Строгий и сухой на похвалу Гумилев говорил о Белом: «Этому писателю дан гений, но гений свой он умудрился погубить».