Оккупация
Шрифт:
Майор читал быстро. И письма солдат в аккуратную стопку складывал. Прочитал передовицу – и тоже аккуратненько на письма положил. Стихотворения тоже прочёл – моё оставил, а три другие в сторону отложил. И затем взгляд полусонных оплывших глаз на меня поднял и долго смотрел мне в глаза.
– Получится, – сказал хрипловатым голосом.
– Что получится? – выдохнул я.
– Газетчик из тебя… получится.
И на углу каждой моей заметки написал: «В набор». И отнёс девчатам:
– Набирайте в номер.
Квартиру мне, как обещал ефрейтор Никотенев, не нашёл. И будто бы забыл
– Пойдёмте со мной, вызволим Наташу.
– Откуда вызволим?
– Пойдёмте.
В руках у него были ломик и плоскогубцы. Я наскоро оделся и пошёл с ним. По дороге он говорил:
– Капитан Плоский хочет на ней жениться, а только не мычит – не телится, зато взаперти держит.
– Как взаперти?
– А так: закроет в квартире, а сам уйдёт куда-то. Регина Шейнкар у него есть.
И потом, огибая угловой дом, продолжал ворчать, как старик:
– И мужик вроде бы завалящий, посмотреть не на что, а поди ж ты: двух баб норовит.
– А Наташа… Знает она об этой… как её – Шейнкар?
– Знает, конечно, да деться некуда. Он её давно захомутал, – ещё там… когда мы в Польше были.
– Как я чувствую, она вам нравится, – сообщил я ему свою догадку.
– Про меня можно говорить, как про того солдата: «Солдат, солдат, ты девок любишь?» – «Люблю», – говорит. «А они тебя?» – «И я их» – отвечает.
Ефрейтор засмеялся, и смех его, пулемётно-такающий, дробно покатился в глубь тёмной улицы.
Открыли калитку и прошли в сад. Тут в окружении вишнёвых деревьев, точно слепой, глазел на нас большими чёрными окнами двухэтажный особняк.
– Юра! – раздался Наташин голос. – Сюда идите!
Вылезла по грудь из форточки, махала рукой.
Подошли к окну, – оно, как и все другие окна, зарешечено толстыми железными прутьями, отчего дом походил на тюрьму.
Наташа показала рукой на угол окна:
– Вон там поддень ломиком. Там два кирпича отвалились.
Наташа нырнула в темноту дома, а ефрейтор с деловитостью муравья обследовал угол решётки и поддел её ломом. Железный прут с треском выдернулся из кирпичной кладки. Никотенев другой прут отогнул, третий – образовался проём. Наташа открыла окно:
– Лезьте в дом. Я вам ужин приготовлю. У него тут продуктов – уйма.
Залезли в окно и очутились в небольшой, продолговатой комнате. У одной стены стоял диван, у другой – письменный стол. Наташа принесла одеяло, и они занавесили окно.
И тогда Наташа включила настольную лампу. Стены и потолок в комнате облезли, шелушились, – дух тут был нежилой и сильно пахло какой-то подвальной гнилью.
Наташа принесла большую сковороду, на которой ещё шипела и пузырилась яичница в сале. Голод терзал и преследовал меня весь послевоенный год, – с того самого августовского дня, когда я, сдав свою батарею, выехал из Будапешта и слонялся по пересыльным пунктам, получая в месяц тысячу восемьсот рублей, на которые можно было кормиться три-четыре дня, и продовольственные талоны на один обед в сутки. Деньги куда-то сразу улетучивались, талоны проедались за неделю – две, остальное время голодал нещадно, никому в этом не признаваясь. Вкус яиц, конечно, уж забыл давно, сала в глаза не видел, – и вдруг огромная глубокая сковорода со шкварчащим, точно живое существо, сокровищем.
Наташа весело, с какой-то
детской радостью угощала нас и, словно понимая моё вожделенное желание поесть как следует, подкладывала на тарелки всё новые порции, и говорила:– Он ведь как крот: всё тащит и тащит с рынка продукты. Копчёную колбасу ящиками закупает, рис, изюм, курагу. Голод, говорит, идёт, страшный голод! Люди будут умирать как мухи. Так всегда после войны бывает.
Украдкой я поглядывал на Наташу: крепкая грудь, румяные щёки, синие, синие глаза. Я только здесь рассмотрел, как она была привлекательна и как задорно-остроумна её речь. В сердцах на капитана думал: «Рыжий таракан, какую девицу отхватил. Да ещё и жениться не хочет».
Каким-то шестым тайным чувством слышал благоговейное отношение ефрейтора к Наташе. Он смотрел на неё неотрывно, и глаза его были настежь распахнуты, и в них я даже видел едва проступавшие слёзы, – он, несомненно, её обожал и страдал оттого, что такое юное прелестное существо принадлежит ненавистному, но всемогущему капитану. Ведь у него и дом этот, похожий на дворец, – раньше здесь жил немецкий генерал; и продукты носит с базара… Они ведь дороги сейчас. Где деньги берёт?..
Противный запах будто бы и улетучился; его забил душистый аромат жареной с салом яичницы, и копчёной колбасы, и кофе, и шоколадных конфет.
А когда стали уходить, – опять же в проём оконный, – Наташа вынесла по два круга копчёной колбасы и сунула нам в руки. Потом оделась во всё зимнее, подхватила чемоданчик, сказала:
– Больше сюда не вернусь.
Ночной эпизод хотя и поразил моё воображение, но мало чего прояснил. Загадкой оставался для меня бочонок пива, – вскоре появился в подвале другой, а затем и третий; тайна продолжала окутывать и отношения капитана, ефрейтора и Наташи.
Сроду не был я любопытен, а теперь же, видя, как от меня всё скрывают, и вовсе ни о чём никого не спрашивал.
Газета выходила два раза в неделю, в ней было много перепечаток из «Правды», из «Красной звезды», а всё остальное легло на мои плечи. Майор – начальник, он лишь проверял мои заметки; Плоскина не было, он где-то лечил ноги, а Бушко оформлял демобилизацию. По штату должен быть ещё ответственный секретарь, но место это пустовало. Вот так и вышло, что я один делал эту маленькую дивизионку. И, как мне сказали, все номера газет, и дивизионных тоже, идут в Ленинскую библиотеку и там при постоянных температуре и влажности закладываются на вечное хранение.
Не думал, не гадал, что всё, что я напишу, останется для потомства. Признаться, это мне польстило больше, чем орден, полученный за первые два тяжёлых бомбардировщика, сбитых моей батареей. Молодость тщеславна; стремление продлить жизнь делами и остаться в памяти потомков, может быть, и есть, самый главный двигатель прогресса и развития.
На пятый или шестой день ефрейтор Никотенев взял мой фибровый чемодан и сказал:
– Пойдёмте, квартиру вам нашёл.
По старинной затемнённой улочке поднялись вверх по склону холма, называемого во Львове Высоким замком, прошли в конец, где близко к домам прислонилась тёмная стена древнего леса. Вошли в первый подъезд четырёхэтажного дома и очутились перед большой дворцовой дверью, сбоку от которой красовалась надпись: «Прима-балерина Львовского оперного театра Инна Арсеньевна Ганцельская».