Оккупация
Шрифт:
Грибову сказал:
– Пойду вон на тот камень, а ты загорай один.
Развернул свой большой блокнот и, не долго мудрствуя, написал заголовок: «Песня солдата».
Работал часа три-четыре, не торопился, старался написать получше. И к обеду очерк был готов.
Тут самое место заметить: есть журналисты, и таких большинство, которые «делают» материал. Как правило, долго его изучают. Лахно, к примеру, как мне говорили, неделю, а то и две собирает факты. Потом он читает подобные очерки или статьи в других газетах. И даже полистает журналы. Составляет план, ходит по отделам, советуется с опытными журналистами, как бы они решили эту тему. И уж только после этого начинает писать.
Я не однажды наблюдал, как
Так писал и здешний очеркист Лахно. Не скажу, что они писали плохо, но говорю, что они писали вот так.
И ещё – если уж об этом я стал говорить. Каждый журналист, сколько бы он ни изучал тему и как бы мучительно ни писал, не мог выжать из себя больше того, что он мог. Все его материалы, как близнецы, были похожими один на другой. И если он вдруг скажет: «Материал мне удался! За три дня написал!» – всё равно он будет точь-в-точь такой же, как предыдущий. Это как певец: и то споёт, и это, но голос один, и модуляция, и диапазон, и кантилена – всё те же. Если бы взять их очерки, разложить на столе и почитать – удивительное вышло бы наблюдение: все на одно лицо; как в хорошем строю солдаты. В каждом немного прямой речи, две-три попытки обрисовать психологическое движение, дать картинку природы, – редко получится удачной, – и попытка сказать что-нибудь броское, хлёсткое. В итоге – статья, корреспонденция с потугой на живость.
Не мне бы это говорить, коллеги всё-таки; куда как удобнее и пристойнее развести свои турусы учёному, лектору, но у них, сколько я их слушал, и вообще непонятно, что же такое очерк, статья, корреспонденция.
Подспудно, неосознанно газетчик стремится к архитектуре рассказа. Чем ближе подойдёт к нему, тем интереснее очерк, любой газетный материал. Кажется, я уже приводил высказывание Горького, который, как писатель, вышел из газеты. Он чутьём художника понял: каждый факт сюжетен. У него есть начало, развитие и конец. Отсюда и природа любой заметки: она сюжетна. А уж что до очерка – тем более. И если уж очерк, то непременно всплывает человек. А человек – это его внешность, его речь, его характер, его дело. И непременно – прямая речь. Ведь герой очерка не живёт на необитаемом острове. Рядом с ним товарищи, коллеги, родные. Казалось бы, чего проще: пиши об этом так, как ты рассказываешь. Ведь рассказывать-то всякий умеет.
Газетчик склоняется над белым листом, и – о ужас! Затор мысли. Перо повисло и – ни с места. Белый лист его отторгает. Он сидит час, а слова ещё не написал. И тогда из-под пера рождаются фразы: «Больших успехов в учебно-боевой и политической подготовке добился солдат Пупкин». И другая фраза: «За отличные показатели он получил благодарность командира!». И третья: «Пупкин дал слово учиться ещё лучше». И так далее.
Слова и фразы, уже виденные им в других статьях много раз. Фразы не его, чужие, стёртые, как медные пятаки, – шаблон, компиляция… Вот это и есть «мура разная», о которой говорил новичку редактор, мусор, которым от века заполняются все газеты.
Когда однажды на летучке в «Сталинском соколе» раскритиковали одну передовую, то поднялся комбриг Амелин, бывший некогда адъютантом у маршала Тимошенко, сказал: «Друзья мои! О чём речь?.. Эта передовая написана в двадцатых годах, с тех пор она кочует из номера в номер по всем газетам – перекочевала и к нам. Её в слегка изменённом виде и предлагает нам автор. Вот если бы он написал передовую своими словами –
тогда бы ваш гнев был понятен».В той же редакции особенно жестокой критике подвергался майор Яковлев, пришедший к нам из академии. Что бы он ни написал – рвут на части. И тогда он в одну из своих заметок подверстал абзац из какой-то журнальной статьи Пушкина. На летучке один за другим поднимались особо кровожадные критики, в клочья изорвали именно это место в информации. Ну, а потом поднялся Яковлев и зачитал Пушкина. При этом сказал: «Я сделал это, чтобы проверить, насколько вы правы». А позор этот стоил ему карьеры: его уволили из газеты. Журналистская «шайка» очень спаяна, таких шуток не прощает.
Журналисту как воздух нужны литературные способности. Когда их много – близость к рассказу, когда мало – очерк, когда совсем нет – статья или потуги на очерк. Потому евреи, лишённые этих способностей, начинают ниспровергать жанры, подменять их поделками. Очерк они назовут зарисовкой, главу – главкой, а рассказ или повесть – эссе. Особенно женщина небрежно скажет: «Я набросала эскизик». И тогда уж никто ей претензий предъявить не может.
Очерк я написал в общей сложности часов за пять и на обед явился уже с готовым материалом. Но Чернову и даже Грибову ничего не сказал, не хотел выпячивать свою способность так быстро писать. К тому же и не знал, как его воспримут. А утром следующего дня отдал Чернову.
– Как?.. – удивился он. – Когда же вы успели?
На службе он называл меня на вы, а дома на ты.
Я пожал плечами.
– Но где же вы материал взяли? За очерком надо же куда-то идти.
– А рота связи при штабе армии; она тут… совсем рядом.
Позвонил по внутреннему телефону:
– Аннушка, солнышко ты моё, к тебе сейчас придёт наш новый сотрудник, – ты для него постарайся. Угу, умница.
Попросил меня пройти в секретную часть:
– Там сидит Аня Чугуй, она будет печатать ваши материалы.
Анна Чугуй сидела в комнате за железной дверью, встретила меня широко раскрытыми синими глазами. Смотрела так, будто я к ней со стороны моря в форточку влетел. А моей первой мыслью было: «И здесь мне судьба посылает испытание». Аннушка была чудо как хороша. Свежа, как только что распустившаяся роза. Маленький носик, пухлые щёчки… «Вот ещё и в эту влюбишься!..»
Подал ей небрежно исписанные листы из блокнота.
– Разберёте ли?
Аня внимательно прочла страницу. Вскинула на меня свои шальные с невысохшим изумлением глаза:
– Да, мне всё понятно. Заходите после обеда. Я не машинистка, печатаю медленно.
Поблагодарил её и вышел.
До обеда не знал, что делать. Сел за свой дубовый стол с автографом Недогонова: «Мангалия, Мангалия, бадега и так далее», смотрел на море. Справа был виден край порта, белый теплоход стоял у причала, над ним завис клюв подъёмного крана, а из клюва, точно паук на паутинке, спускался легковой автомобиль. Слева смотрелся в окно моей комнаты похожий на корзинку балкон здания морского клуба. Само здание я уже осматривал и обошёл вокруг; оно было построено триста лет назад, в год, когда на городской площади был сооружён памятник Овидию, коротавшему здесь, в небольшой приморской деревне, дни своей ссылки за стихи, в которых слишком страстно изображалась любовь и которые, по мнению греческого сената, оскорбляли беспорочную нравственность. Интересно, какие бы вердикты вынес этот сенат, просмотрев хотя бы одну страницу «Московского комсомольца» или современный фильм?..
В комнату вошёл, как упал с неба, человек с лицом и фигурой до боли знакомыми. Он широко улыбался, – и эта улыбка до ушей могла принадлежать только одному человеку:
– Саша… ты?..
– Не видишь, что ли? – улыбнулся он ещё шире.
Я поднялся, и мы заключили друг друга в объятия.
– Бобров, чёрт!..
– Иван!.. Я слышал, я ждал тебя.
Это был Александр Бобров, мы с ним вместе учились в авиашколе.
– И ты не летаешь?
– Ползаю, как и ты.
– Чёрт с ней, с авиацией! – кидал он слова-камни, – зато видишь, встретились на кукурузном поле.