Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Внезапно – редкий по глубине и сосредоточению покой. Причудливыми арабесками, переплетаясь во множестве планов, разворачиваются узлы, фрагменты, целые полосы воспоминаний, подобно кустам, погруженные в отбрасываемые назад воды прошедшей жизни; они освещены смутно-мистическим светом невидимой лампы и одновременно сверхотчетливы.

Солнечно-покойный, крепко оформленный быт с младенчески-счастливым ощущением постоянства окружающих тебя деревьев, неба, дома, реки, близости с дорогими тебе существами живет в расплывчатой глубине памяти как очень короткое воспоминание об ином мире, ином береге, на котором я, оказывается, осознал себя в первых проблесках сознания.

Но лишь гром первого взрыва, как первая трещина ледохода, надломил тот берег, – исчез навсегда, стал мифом тот крепкий оформленный быт и больше уже никогда не возвращался, и несет нас паводок через всю набегающую жизнь, и то, что принималось нами за быт, скорее – сбиваемые течением к берегу, толпящиеся по краю паводка вещи. И сейчас, в несущемся поезде, когда мы и вправду расстались

абсолютно со всем, особенно ощущается эта скрытая тяга несущего нас через годы паводка. И катится историческое время, катастрофическое, изобилующее смертельно опасными водоворотами и течениями, и дном этого времени расстилаются пространства, несущиеся за окном поезда; сколько волн гибели прокатилось по ним, разрушая складывающуюся как сама природа жизнь наводнением бандитских инстинктов, какими только идеями не прикрываемых, но всегда сулящих счастливое будущее. И потрясший меня в раннем детстве своей хаотической, все сметающей мощью образ ледохода, наводнения, идущего почти впритирку к нашему дому, не был ли поднесен мне, – словно бы внедрен в наследственную память самим местом рождения, которого не выбираешь, – как неотвратимый знак: ты явился в жизнь и с момента рождения начинаешь открывать гениально закрепленные в Торе фазы – переход из тьмы в свет, семь дней творения, мир растений и животных, вот и начало быта в глубине Бытия, уже в начале ознаменованное убийством Каином родного брата, но – главный ключ времени, в котором тебе предстоит жить, вот он – в окне твоего детства, ключ, тобой еще не ощутимый, как бы припрятанный под ковер вместе со склоном, береговым обрывом, паводком, ось времени твоей жизни – наводнение, все срывающее с места потоком погромов, революций, войн, скитаний, пока не донесет этим наводнением до берегов земли, завещанной до начала творения. И вот же, вырвало из иллюзорно-прочного быта, и бег вод в эти мгновения резко обозначился, и за ним – весь напор прошедшей жизни, вся мощь глубин, поэтому он так захватывающе ощутим, опрокидывает напором, прижимая к утлой вагонной полке, но в глубине расслаивается, как бегущее за окном пространство, ползущее полосами, подобно шкивам, на разных скоростях.

Дальняя полоса, сливаясь с небом, едва смещается, почти недвижна, как последняя печаль и тайна, сливающаяся с высотами.

Средняя – самая мощная – несет полифонический гул.

Самая близкая полоса со свистом проносит деревья, кусты, хаты; их вкорененность кажется чудом, ибо обрывки самых свежих воспоминаний, пытающихся закрепиться на этой полосе, мгновенно сносит глубинным, пока еще смутным напором памяти – туда, в среднюю полосу, – а они сопротивляются, топорщатся…

… Рядом с холодильником, почти целиком занимающим полутемный небольшой вход в квартиру, на полочке ютится телефонный аппарат – оба этих домашних предмета странно связаны в моем сознании с мгновенным ощущением мировых пространств и бедствий: звонок, вырвавший из сна, доносит в трубку обыденный голос матери жены из далекого Израиля в ночь войны Судного дня, перекрывая тысячекилометровые разрывы; и бытовые интонации мгновенно разрушают уже притиснувший нас к земле груз тревоги; открываю холодильник, в этот момент он начинает гудеть и трястись, но трясется что-то подозрительно долго, и вдруг осознаю: да ведь это землетрясение. Прочный каменный дом вдруг ощущает всеми своими этажами собственную утлость, черный гул заполняет все вокруг, все не стоит ломанного гроша, лишь – дочь на руки – и в проем дверей, жена вытаскивает сопротивляющегося сына с кровати, другой рукой прижимая к себе портфель с документами на выезд; на мгновение гаснет свет, вбрасывая в сознание, как огненных коней в обмороке, острое ощущение беспомощности и разобщенности; свет зажигается, толчков нет, как и не было, на экране телевизора продолжается фигурное катание, только истерические крики бегущих с верхних этажей и огромная трещина по верху внутренней стены, словно черта, в этот март семьдесят седьмого подводящая итог сорока трех лет моей жизни, подтверждают, что бедствие все же произошло…

Письма, звонки, стуки в дверь…

Не очень-то помня адрес места, где жили во время войны, наобум посылаю письмо: необходима справка о смерти отца. Получаю ответ, клочок справки, и не верю: где-то что-то фиксируется, ничто не пропадает: в этот миг, когда рассматриваю справку с именем отца, начертанным чужой рукой, нелепую и щемящую сердце весточку из прошлого, замытого, почти потустороннего мира, раздается звонок: доброжелатель спрашивает, не подал ли я еще документы на выезд, по секрету сообщает, что в эти часы в типографии переполох: вызвали критика, автора книги о писателях, велели тут же, не отходя от типографской кассы с буквами, заменить статью обо мне любым другим материалом.

Рог судьбы в нашем веке заменили сверлящие душу телефонные звонки.

Не живем, а ждем разрешения на выезд. Стук в дверь. Отставник из органов пришел осмотреть квартиру: хозяйским оком озирает уже не принадлежащее мне пространство моей жизни в этих стенах…

Документы поданы. Казалось бы, только залечь и ждать. Но все время что-то происходит. Вторые сутки идет снег. Ночь глуха. Листаю рукописи, которые взять с собой не смогу, читаю выписанные фрагменты из книги Кьеркегора "Страх и трепет" о жертвоприношении Авраамом сына Ицхака. Сын в соседней комнате жалуется на боли справа, в паху. Внезапный страх пронизывает сознание: ведь и я за него решаю его судьбу. Мерещится кровь, блеск острого лезвия. Боли не прекращаются. Врач

из "скорой" говорит: надо в больницу. Машину заносит между сугробами. "Немедленно на стол", – говорит хирург в приемном покое. Сын отдает мне курточку, его уводят вдаль по коридору, запирают дверь. Плетусь в ночь по вымершему городу к дому. Звонки в пространство напрасны: телефоны знакомых, друзей отключены. Всю ночь падает снег, страх ест поедом. Какое еще необходимо искупление? Затемно, в слякотном дворе больницы ангельский оклик голосом незнакомой старушки, вероятно, нянечки, дежурившей в ночь: "Ваш-то такой худенький… Все у него хорошо. Вырезали ему аппендикс… Спит"…

Можно разжигать костер. Хотя и существует молитва: «Рукописи не горят». Утешение это или заклинание? Лоснящаяся кругло-самодовольная физиономия директора издательства Чернобрисова садистски вписывается во фразу: «Мне поручено вам передать, что больше мы вас печатать не будем». «Кем поручено?» «Этого я вам сказать не могу». Это когда еще не подавал документов. Теперь книги мои изымают из магазинов и библиотек, официально-циркулярный костер пожирает страницы, сбрасываются в котел уже набранные шрифты, те самые, на которых спасался в первые месяцы войны. Вокруг таможенного сарая бурьян: какое-то заброшенное чухлое строение дает нам тень от обнаженного палящего солнца; с ощущением раскаленного июня сорок первого вхожу в полумрак таможни: уже в полную силу потрошат наши вещи, разбивают люстру – так намеренно наступают на ногу, говоря: «Извините»; пожилой таможенник роется среди книг, находит Библию, водружает очки на кончик носа, став похожим на школьного учителя, читает; «Это читать запрещено», – шутит молодой таможенник; «Пошел ты…», – огрызается учитель…

После беготни со станции Унгены до станции Берешты за какими-то подписями и печатями, шока, когда внезапно обнаруживаю, что забыл портфель с документами в кабинете начальника станции, возвращаемся ночным поездом, и пунктиры огней слабо отмечают наше бесконечное падение во тьму…

Я люблю многоточия…

Паузы – это тайники памяти, тихие бездны, куда до поры до времени проваливаются целые острова твоей жизни, прорехи ада, утягивающие тех, кто намеренно причинил тебе страдания и боль с одним желанием – насладиться.

За паузами, как за пазухой, прячутся, пролетая и накапливаясь, пространство и время.

Укачивает на верхней полке. Сквозь слипающиеся веки несущийся за окном разнообразный ночной мир огней суживается до многоточия, предваряя сон, тихо в него проскальзывая. Сон проглатывает сотни километров, десятки часов.

Засыпаешь пространство.

Но длится за внешней паузой мир сновидений, духовная работа. Просыпаешься от смутной радости, что жизнь твоя, так гениально опрокинутая в сложные зеркала сна, будет закреплена, схвачена словами (если буду жив – знаменитое толстовское – "Е. б. ж."), и эти словесные, словно бы огненные выбросы из глубин подсознания вычертят неровный пульс времени, в котором вершится твоя жизнь.

Горек соблазн мысли: ну что за тихое безумие – тратить лучшее время жизни на то, чтобы покрывать бумагу рядами знаков? В огромном – через тысячелетия – токе человеческой жизни – усиливается, слабеет, но никогда не прерывается течение людей, для которых писать – означает жить. Ты – лишь частица этого течения, в которое мир погружен корнями.

Но – концентрированное проживание прошлого это – беспрерывное воскрешение жизни, времени и пространства.

Но – в самоуглублении – просвечивает будущее.

Средняя полоса пространств за окном поезда затягивает широким течением. Люди, связанные судьбой и любовью друг к другу, подобны горстке, привязанной к одному бревну и несомой течением сквозь время сплошных кораблекрушений. За видимым благополучием и неподвижностью непрерывно слышен шум текущего времени, и все мы подобны азиатам, живущим на лодках. Умение держаться на плаву – форма жизни в нашем веке. Время от времени кого-то уносит. Нарождается новое существо. Незаметно растет. И внезапно забытое, казалось бы, дальнее течение, набирает силу, пробивается сквозь давно иссохшие истоки, заливает с головой.

К семидесятому выбираюсь, как из провала, из долгого угнетенного состояния после смерти мамы и бабушки, после пяти семилетий своей жизни Кажется, обновились клетки, пришло второе дыхание: часами бегаю вокруг озера; бег мыслей и образов глубок и легок; словно бы не прерываясь, продолжается бег по диким тропам Коктебеля, по песчаным дюнам Рижского взморья. Зыбки и призрачны образы, колышущиеся за древнееврейскими письменами; горька мудрость жизни за строками Иова и Когэлэта. Море недвижно под медленным закатом. И ни малейшего признака надвигающегося цунами. А ведь он идет-надвигается высокий вал, поднятый Шестидневной войной. И он обрушивается в нашу жизнь, в каждодневный быт, неся на своем гребне словно бы в миг выросших мальчишек, которые, кажется, лишь вчера играли в нашей подворотне в прятки. Также оравой поехали учиться в Ленинградский политехнический, вели суматошную студенческую жизнь, и вдруг абсолютно преобразившихся принесло их на гребне мощного вала: непослушными губами невежд повторяли они – "алеф", "бейт", а учитель поверх их голов негромким, но энергичным голосом бросал стих из Когэлэта – "Хавел хавелим, акол хавел" – "Суета сует, все суета", – но эта строка, выражающая последнюю печальную истину жизни, в устах его звучала, как пароль, как призыв к действию, и это было одно из главных открытий, поразивших меня в те дни. Помню: при свете люстры сидят они рядышком в нашей квартире. Как на одной скамье. Студенческой? Подсудимых?..

Поделиться с друзьями: