Окно в доме Руэ
Шрифт:
Антуанетта не слишком удивлена.
— А что я говорила? Подождите минутку!
Неужели она пойдет прямо в пеньюаре, в этом чересчур зеленом пеньюаре, который совсем недавно заклеймила старухина палка? Как бы не так!
Она сдергивает с вешалки первое попавшееся черное платье, подходит к зеркалу. В одной сорочке вертится перед матерью и сестрой, закалывает волосы, закрепляет их шпильками, которые зажаты у нее во рту.
— Так сойдет?
В путь! Она идет наверх. Доминика ее не видит, но словно следит за ней взглядом. Неприступный профиль г-жи Руэ-старшей достаточно красноречив. Нет, это не гнев. Но слова, слетающие у нее с губ, холоднее инея на окнах.
— Я полагала,
Сестра там, внизу, знает, о чем пойдет разговор: она уже встала, прихорашивается перед зеркалом и ждет только возвращения Антуанетты, чтобы уехать.
Готово.
— Ну вот! Старуха своего не упустила. Придется мне выставить тебя за дверь, моя бедняжка. Верблюдица требует!
Она разражается хохотом, от которого Доминике по другую сторону улицы делается дурно. Антуанетта целует мать, окликает ее, подходит к тумбочке, достает несколько банкнот.
— Держи! По крайней мере возьмешь с собой…
Антуанетта спит на диване, нога свесилась чуть не до пола, и на лице у нее не заметно ни малейшего волнения, ни малейшей заботы. Спит, приоткрыв рот, сморенная дневной жарой, а вокруг, на улице, бурлит жизнь.
Жильцы до сих пор не вернулись, и Доминика еще раз заглядывает к ним в комнату, не забыв запереть на засов входную дверь.
Теперь она знает, что они не уехали. Но в гардеробе не оказалось пальто Лины, отличного зимнего пальто из бежевого драпа, с отделкой из куницы — это новенькое пальто, какие носят богатые провинциалки, Лина привезла с собой из дому.
Доминика вышла на улицу; до последней минуты ей все никак было не решиться, и вот наконец она украдкой бросила письмо в ящик на Королевской улице. Мимо пронесся, чуть не задев ее, автомобиль, набитый иностранцами, и ей показалось, что эти люди, которые мчатся, ослепленные незнакомым городом, выбиваются из общего уличного потока.
У нее сжалось сердце от желания. Никогда она не оказывалась на обочине монотонной и отвратительной повседневности. Разве что ненадолго, давным-давно, когда ей еще не было восемнадцати, но тогда она ничего не понимала и не умела этому радоваться.
Вот и сегодня утром ей пришлось потребовать у этой толстой г-жи Одбаль, чтобы та отрезала немного от уже взвешенного куска сыра, потому что порция оказалась чуть больше, чем надо, и Доминика не могла себе этого позволить.
Она ничего не может себе позволить!
Жильцы пошли продавать или закладывать в ломбарде пальто Лины, но живут они так, словно не знают, что значит считать деньги.
Живут! И тут же она их встретила: идут себе под ручку, и ясно, что чемодан, хлопающий Альбера по ноге, опустел; а главное, по его чувственным губам, по блеску в глазах видно, что в кармане у него завелись деньги, что он богат, что теперь жизнь станет еще полней, и Лина поспевает за ним, не беспокоясь о том, куда он ее ведет.
Доминика рада бы проскользнуть мимо незамеченной, но Лина ее увидела, ущипнула спутника за руку и что-то шепнула. Что?
— Хозяйка…
Для них-то она хозяйка! А может быть, совсем другое:
— Старая карга!
Неужели она думает, что женщина в сорок лет чувствует себя старухой?
И вот уже Кайль приветствует ее широким взмахом шляпы, а она, такая худенькая, вся в темном, жмется к домам, словно старается занимать как можно меньше места на улице.
Тысячи людей снуют взад и вперед, пьют, вольготно рассевшись на террасах, перекликаются, глазеют на женские ноги, а на женщинах чересчур тонкие платья в облипку, и весь этот запах человеческой плоти, человеческой жизни подступает ей к горлу, ударяет в голову…
До чего же ей хочется плакать сегодня,
до чего хочется плакать!Глава 4
Она шла быстро, словно за ней гнались, или, вернее, по мере того, как она приближалась к дому, ее походка делалась все более стремительной, более угловатой; она двигалась судорожно, как пловец, который внезапно понял, что неосторожно заплыл на глубину, и лихорадочно гребет к берегу.
Да, так оно и есть. Она начинала успокаиваться уже под аркой старинного особняка, превращенного в доходный дом, где шаги звучали с какой-то особой гулкостью; ее подошвы узнавали шершавую зернистость пожелтевших неровных плит; она видела свое крошечное перекошенное отражение в медном шаре на лестнице, и рука ее с физическим облегчением начинала скользить по гладким перилам; выше, всегда на одной и той же ступеньке, Доминика останавливалась поискать ключ в сумочке и всякий раз испытывала легкий страх, потому что находила его не сразу и не вполне искренне пугалась, не потерялся ли он.
И вот наконец она дома. Еще не в гостиной, а в спальне, в единственном месте, где она может уединиться; иногда ей хочется, чтобы эта комнатка была еще меньше, чтобы все здесь было пропитано ее духом.
Она заперла дверь на ключ и, усталая, запыхавшаяся, остановилась там же, где и всегда, — перед зеркалом, в которое заглянула в поисках своего отражения.
Она питает к себе самой, к Доминике, к той, которую когда-то называли Никой — но кто, кроме нее самой, назовет ее теперь этим именем? — она питает к этой Нике безграничную жалость, и ей делается легче, когда она видит себя в этом зеркале, которое странствовало за Салесами по всем гарнизонам и видело ее маленькой девочкой.
Нет, она еще не старая дева. Лицо без морщин. Кожа по-прежнему свежая, хоть Доминика и живет в четырех стенах. Она никогда не могла похвастать ярким румянцем, зато кожа у нее необыкновенно нежная, и Доминика помнит, как голос матери с такими изысканными модуляциями произносил:
— У Ники фактура кожи, как у всех Лебре. А посадку головы она унаследовала от бабушки де Шайу.
Какое это было умиротворение — вырвавшись из жестокой уличной толчеи, где люди бесстыдно выставляют напоказ свое жизнелюбие, перечислять, как домашних божков, те немногие имена, что из обычных имен давно превратились в живые приметы мира, которому она принадлежит и который чтит!
Звуки этих имен обладают своим цветом, запахом, мистическим значением. В комнате, где Доминика, еще не избавившись от привкуса анонимной уличной пыли, вновь становится сама собой, почти все вещи напоминают ей о каком-нибудь из этих имен.
Так, например, в спальне нет ни будильника, ни стенных часов — только маленькие золотые часики у изголовья, и эти часики с крышкой, украшенной жемчужным цветком и рубиновой крошкой, принадлежали ее бабушке де Шайу; они вызывают в памяти просторный деревенский дом неподалеку от Ренна, который все называли замком.
— В тот год, когда пришлось продать замок…
Футляром для часов служит красная шелковая туфля, расшитая зелеными, синими, желтыми нитками, — ее вышивала Ника, когда ей было лет семь или восемь и она жила в Ниме, в пансионе у сестер Вознесения.
Она зажгла газ, вместо скатерти постелила на краю стола салфетку. Сейчас, наверно, вся улица обедает — во всяком случае, все, кто не уехал отдыхать, но в квартире Антуанетты Руэ никого не видно.
Чтобы стряхнуть наваждение, избавиться от Антуанетты, к которой то и дело обращались ее мысли, Доминике захотелось сыграть в игру — когда-то она называла это игрой в мысли, и это полуосознанное название осталось у нее до сих пор.