Околоноля [gangsta fiction]
Шрифт:
Про себя думал, что устроен наподобие аутиста, развёрнутого почти целиком внутрь, только имитирующего связь с абонентами за границей себя, говорящего с ними подставными голосами, подслушанными у них же, чтобы выудить в окружающей его со всех сторон бушующей москве книги, еду, одежду, деньги, секс, власть и прочие полезные вещи.
Уверен был, что божественный мэйнстрим истинного знания довольно пустынен и малообитаем, что в его потоке люди попадаются редко, напротив, человечина гуще и наваристей как раз на обочинах божьего промысла, и граждане охотней теснятся в тёмной тине у загаженных берегов, держатся мелких мест, роятся где помутнее среди сплетен и суеверий, и калачом их не выманишь оттудова на середину, где свободно и спокойно течение белого света.
Он слышал то, что не мог напеть, ни пересказать, но слышал отчётливо и знал точно — сквозь шумы и помехи мыльной, всуе толпящейся современности/временности, — торжественный, плоский и неподвижный, как фрески Джотто, смех изначальной тишины, излучённый задолго, за вечность до нас и по наш день звенящий для немногих, чей слух увечен особенным
Он понял, что слышит, однажды в детстве, когда разом все кузнечики ослепительного июльского полдня издали такой же ровный, плоский, не выше тишины и потому кажущийся тишиной ясный звон — и прямо на глазах облезла ткань видимости, обёрточный холст красоты. Разошлись, разъехались швы времени, осыпались поздние наслоения. Стёрлись, исчезли: речка — сверкнув как молния; лес и луг — свернувшись, как свиток; церковь, домики, стада и сады с огородами — слетев, как спугнутые птицы; солнце — слившись с небом, как тень. И сквозь них властно проступили озарённые реликтовым смехом истинные вещи — солнце, огороды, сады и стада, церковь и домики, лес, луг, речка. Те же с виду и по названиям, они были, в отличие от пропавших своих тёзок и двойников — не полыми, не дутыми, не пустыми, не выеденными и прожёванными изнутри в труху вертлявой скользкой смертию, но наоборот, — прочными и сочными, сделанными навсегда из доброго вещества тишины.
08
Отслужив десантником, отслужив легко и не без удовольствия, что было даже странно для человека, знающего слово «гуссерль», Егор решил свести своё существование к минимуму, полагая, что чем слабее человек существует, тем меньше зла выделяет и не столь сильно загрязняет тем самым окружающую пустоту. Он устремился жить как можно тише и устроился в громадное госиздательство рядовым редактором в подотдел Непубликуемой Американской Поэзии II половины XX века. Работа была, как нужно, не бей лежачего. В подотдел стекались со всех издательств СССР произведения и переводы произведений американских поэтов указанного периода, по той или иной, никогда, впрочем, не пояснялось, по какой, причине запрещённые, либо просто не попавшие «в печать и в свет» ввиду художественной ничтожности, неактуальности и вкусовых капризов цензоров. Эти тексты в подотделе НАП II половины XX в. фасовались по периодам (60-е…, 70-е…), жанрам (лирика, эпос, тексты песен…), а также по качеству (шедевр, хорошая работа, ни то ни сё, графомания…) и частию складывались, частию направлялись в два адреса, точнее, на два имени. Какому-то Янису Ансельмовичу Меньше и не менее какому-то И.Ю.Кузнетсову. Кто были эти граждане, что они делали с нелитовкой и запрещёнкой, неизвестно было.
Егор от переначитанности начал графоманить и сам, инда возомнил себя поэтом (к счастью, ненадолго), участвовал в призрачных литературных движениях контрофициоза; собиравшихся, чтобы придумать себе название, обсудить планы кражи усилителей и хайхета из дк «Битум» и немедленно по итогам раздумий и обсуждений распасться, рок-командах; в подпольных пьянках протеста. Кое-что переводил из Грегори Корсо и Алена Гинзберга. И первым, пожалуй, в нашей «неритмичной стране» с отшибленным слухом расслышал матерные чёрные частушки свирепых чтецов рэпа.
Его рабочим местом была наноразмерная комнатуха напротив электрощитовой, в которой почти ежедневно упивался бормотой и ударялся током, кричал глупым криком, а после уносился уборщиками в медпункт и, по получении первой помощи, увозился далее, в медвытрезвитель выдающийся непризнанный переводчик Малларме электрик дядя Толя. В комнатухе же помещался весь подотдел, то есть, помимо Егора, ещё — начальница подотдела Иветта Ивановна Бух и её зам Черненко Игорь Фёдорович. Получалось, единственным подчинённым этих начальствующих особ был как раз Егор. Правда, особы не особо начальствовали, нравы в подотделе заведены были запанибратские. Иветта Ивановна была женщина с мощным туловищем неимоверной толщины. Её стол заваливался завёрнутыми и не завёрнутыми в импортные стихи слойками, сайками, ватрушками, сушками, плюшками, конфетами, конфитюрами, кипятильниками, чайниками, чашками, печеньем, вареньем и прочими орудиями неистовых чаепитий. Она пыхтела, хлебала чай и жевала что-нибудь без перерыва на работу, ничего не делала сама и других не заставляла. Егор сказывал ей, стареющей беззаботно, как все люди, которые ни дня в своей жизни не были вполне красивыми и здоровыми и оттого с годами ничего не теряющие, саркастические комплименты, оскорбившие бы своей двусмысленностью любого умеренно питающегося человека. Но Иветта была жирна и оттого мягкодушна, тепла от лени, от избытка сала. Она уже лет пятнадцать всё собиралась влюбиться в давнего своего коллегу и сокомнатника Игоря Фёдоровича, да так и не собралась — булочки и джемы, мишкинасевере и зефирывшоколаде отвлекали её всякий раз, любились проще и на вид были явно вкуснее Игоря Фёдоровича, провонявшего дукатской явой, обсыпанного по пояс перхотью, слишком худого и притом как-то скверно, неровно, пятнисто лысеющего. А ещё Черненко был женат на такой же толстенной, как Иветта, бабе, так что и чисто физически отбить его у счастливой соперницы было бы проблематично. А ещё он слыл лучшим в Европе специалистом по Уоллесу Стивенсу и обалденно декламировал по три раза на дню на чистейшем американском «Тринадцать способов видеть чёрного дрозда». Так что Ивановна, ничего никогда не читавшая и не отличающая ни в лицо, ни на слух Каммингза от Керуака, направленная руководить подотделом откуда-то из-под профкома, то ли партбюро, оказывалась очевидной непарой ему. Впрочем, и врагом, конечно, не была, и вообще все трое обитателей комнатки были хорошие товарищи и дружили той не требующей жертв дружбой, которая заводится промеж сослуживцев,
несущих непыльную и ненапряжную службу при препустейшем каком-нибудь дельце государственной важности. Начальство получало больше ста рублей жалования, Егор — не больше.Легко обленившись, Егор и женился по месту работы, не выходя за пределы этого сонного и необязательного существования, рассеянно, без аппетита на обитавшей этажом выше таком же, как он сам, сторублёвом редакторе Свете, в сравнении с Иветтой Ивановной просто дивом (или дивой, можно сказать). Жена вкалывала в подотделе Литературных Памятников Тлёнской и Укбарской цивилизаций, тлёнским владела свободно, укбарскому на ходу училась. Оба языка были мёртвыми, а литературные произведения на них были науке неизвестны. Подотдел создали в разгар сенсационных раскопок в Патагонии, когда Тлён и Укбар только-только открылись, и все ждали за первыми черепками и бусинами невероятных, в том числе, лирических и эпических сокровищ. Но черепки и бусины за несколько лет были все выкопаны, а сокровищ так и не отыскалось. Так и не дождался загодя учреждённый и обеспеченный в предвкушении великих литературных находок обильным бюджетным финансированием подотдел ни тлёнского Мольера, ни укбарского Есенина. Письменность Укбара вся оказалась растраченной на опись всякого рода имуществ, учёт поголовья, переучёт запасов соломы и подобные низменные нужды. Иероглифы Тлёна однообразно славили царей и вещали устрашающе о количестве зарезанных врагов. Литературой и здесь не пахло. Подотдел же расформировать то ли забыли, то ли постеснялись, и вместо изучения литературных памятников его сотрудники разгадывали кроссворды, читали Стругацкую недозапрещённую лабуду и судачили об очередных похождениях дяди Толи. Света, правда, была энтузиаст(ка). Она вела переписку со всеми тлёноязычными спецами мира — таковых было пять человек, не считая её. Зубрила укбарский, неизвестно зачем. Не то чтобы она верила, что ещё найдутся драматические или поэтические шедевры на этих языках, однако считала свою работу необычной и тем тешила своё тщеславие. Егор жалел её жалкой жалостью, каковую чувствовал в первые годы жизни к игрушкам, а позже — ко всем женщинам, которых узнавал близко. Они часто ругались, Светка материлась по-тлёнски, Егор по-рэперски, так что даже бранясь, они плохо понимали друг друга и редко обижались поэтому. Он очень не хотел детей, полагая, что не вправе давать кому-то жизнь, а следовательно и сопутствующую ей смерть в придачу, не спросив согласия этого кого-то.
И всё-таки не скоро, не ко времени, когда брак их уже клонился к разводу, Настя родилась, и он прохладным, почти филологическим своим умом заключил, что слово «счастье» небессмысленно. Жалость его засветилась нежно и стала почти совсем как любовь, хотя и ненадолго. На одну, то есть, только минуту, из таких, впрочем, минут, каких на весь человечий век наберется на четверть часа всего, но от которых тепло в самых январских его и страшных закоулках.
09
Однажды родные просторы вдруг перестроились и огласились гласностью. Потрескалась и рассохлась советская крепость, загуляли по ней лихие сквозняки, засквозили во все щели, да и зашевелились внутри крепостные, закашляли, закряхтели и понемногу, позёвывая и тараща очи, стали вываливаться наружу, вытягиваться на запах запада, выдумывать себе новый парадиз в виде Парижа и супермаркета заместо советской социалистической канители и ничейной земли всепланетного колхоза, обетованной Ульяновым Ильичом, вчерась ещё светочем, а нонче обозванным смачно и громко сволочию и кровожадною воображалою.
Умы смутились, и рождённые лакействовать, выброшенные на свободу, впадали кто в коматозное смирение, кто в самый вульгарный нигилизм. Партбоссы ругали партию, комсомольцы заводили тёмные какие-то банки и биржи, прапорщики подались в киллеры, герои соцтруда распродавали потихоньку оборонку и нефтянку, припрятывали доллары в стиральных машинах и в дачных нужниках, а на досуге митинговали, ругали реформаторов и оплакивали былое величие красной державы. Оплакав же хорошенько, утеревши слёзы, слюни и сопли, ехали в кооперативные кафе и юрким чернявым личностям сбывали, сплавляли ненаглядную оборонушку, родину родименькую, отечество достославное, любезное и плакали, плакали снова. Продадут, поплачут, ещё продадут. Хорошо! Хорошо было…
Егор перемены встретил без перемены настроения, по нему так при любом режиме жить забавно, потому что не очень умной жизнь кажется при любой власти, режим дело десятое. Как-то они с Игорем Фёдоровичем вышли из конторы купить на толкучке немецкого, теперь недефицитного пива и польского печенья — Иветте, шоколадного. К середине пути Егору стало слегка не по себе, почему, он не сразу понял. Что-то часто попадались навстречу, вдруг шли с боков, обгоняли, сопели за спиной гладкие ребята в клетчатых штанах, у кого купленных в комке, у кого пошитых из одеял и занавесок, да ещё в джинсах «пирамида», моднейших тогда в течение двух-трёх недель, неизвестно где произведённых и неизвестно куда после мгновенного повального облачения исчезнувших, вышвырнутых в мусор и забытых. Мелькали пару раз и треники с отвисшими коленками из фальшивого адидаса. Слишком на тротуаре много было этих ребят, тесно вдруг стало от них. И вот обступили, остановили, окружили, смотрят.
Егор испугался до бесчувствия, так что и страха самого не почувствовал. Это были любера, бандиты первой демократической волны. Игорь Фёдорович попытался сбежать, но запутавшись в трениках и пирамидах и получив краткий, но убедительный удар по горлу ребром ладони, утихомирился.
— Ну что, Чиф, вот ты и попался, — проурчал ему некто клетчатый. — Ботинок тебе кланяется. Щас отойдём во двор, сюда вот, там и застрелим. Не бойся, больно не будет, сзади в голову, не заметишь даже. Только не рыпайся, не шуми. А это кто? Что за фрайер?