Октава
Шрифт:
Привыкнуть, смириться, принять неизбежность. Я знаю, что она придет, и придет скоро. И конечно, мне страшно и очень не хочется, но…
Больничная палата. Все шесть кроватей заняты, я сижу на стуле возле ее кровати. Все буднично. Стонут больные. Копошится медсестра. Никто не смотрит на нас. И мы ни на кого не смотрим. Она – потому что умирает. Я – потому что не могу оторваться от нее. То, что связывает нас сейчас, неостановимо, непреодолимо, неразрывно, не может быть выражено ничем. Она не стонет, она молчит, потому что она уже не здесь, почти не здесь, хотя еще и не там, наверное. А я бормочу ей какие-то слова – или это мне только кажется; я прощаюсь с ней, держу ее за руку, хотя понимаю, что мне не удержать ее, держу ее за руку, и шепчу слова любви, слова прощания, глупые, бессмысленные обеты, которые ничего не значат, хотя я выполню их, выполню непременно. Я прошу ее подождать меня там, хотя понимаю, что впереди у меня еще жизнь, жизнь без нее, жизнь без забот о ней, жизнь, которая будет ей уже не нужна.
Дождик льет у нас с самой ночи. Думаю, что этот дождик унесет до весны тепло и
Я проснулась, а утро еще не проснулось. Еще не проснулись мой тополь за окном, и океан, и сизоватый туман, и все дома и деревья. Спят зверушки и звери. И птицы, наверное, спят. Потому я такая тихая. Еще тише, чем вечером, когда засыпала.
Сейчас встану, и начнется дневная жизнь с ее суетой и хлопотами. Но пока еще не встала, пока лежу неподвижно без мыслей и слушаю тишину. Слушаю тишину, в которую входят и негромкий спокойный прибой, и мерный шелест листьев. Слушаю тишину и отдаюсь ее медленному, ее плавному течению.
Немного грустно видеть в окне, как сочится влагой серое небо и какое оно при этом заплаканное и распухшее от слез. Но весь наш двор – не унылый. Он все еще почти совсем зеленый, только два платана поджелтили свою зелень. И может быть, поэтому, погрустнев от дождя, двор наш все еще тот, из «осени первоначальной». И голуби терпеливо мокнут, сидя на проводах, вместо того чтобы улететь куда-нибудь под крышу…
Интересно, боятся ли деревья осени. Боятся ли они терять свои листья?
Смотрю на них, молчаливых. А они? Они на меня смотрят?
…Все странно, напряженно, страшновато и очень емко. Не знаю, всегда ли так бывает, я в первый раз пришла на такое.
Накрыт длинный стол. За ним сидят люди. Долгое молчание. Пригласивший нас Г. переполнен чем-то, чему я не знаю названия, что не есть горе, но есть что-то очень насыщенное и трудное для него. Этой его переполненности хватает на всех, и потому ощущается, что весь воздух в комнате напряжен до звона. Я знаю, что это исходит от Г., и я совсем не удивляюсь, когда он неожиданно начинает говорить тихим невнятным голосом, так что я почти не разбираю его слова, но каким-то образом улавливаю, что он хочет нам сказать. Он говорит о том, что видит свою умершую маму, видит ее благодарность всем, кто пришел, кто принимает участие в судьбе сына. И он от ее имени благодарит всех… Это – тост.
Наверное, что-то происходит здесь с нами. Не то чтобы мы все полюбили друг друга и сроднились, но, может быть, мы все, сами не зная того, причащаемся единого таинства, недоступного нашим глазам и ушам, но захватившего наши души?..
И все-таки самое главное, самое большое и важное, происходило тогда, когда все мы молча сидели за столом. Мы молчали, и ОНО делалось с нами… Таинство…
…Я ухожу. Г. беседует со мной немного. Он говорит, что за эти сорок дней после маминой смерти ему многое увиделось и открылось; что тот мир реален, что он, Г., все время общается с мамой, чувствует ее, видит… Что эти сроки – три дня, девять дней, сорок дней – не зря придуманы. Что-то было с ним важное на тридцать девятый день, во второй половине. Еще он считает, что ему помешали вывести маму, что мама могла бы выжить, если бы не вмешались силы ненависти. Еще дней двадцать жизни у нее было – так он говорит. И вообще ее можно было спасти. Он очень верит, что чудеса происходили с ними, чудеса не человечьего происхождения, и было бы чудо спасения, но силы ненависти (он говорит о них – «нечистые силы») помешали…
Странно все это слушать. Это похоже на мистический бред человека, жаждущего внешних чудес. Но что-то не дает мне так воспринимать это. Я очень не люблю, когда люди начинают говорить о всяких внешних чудесах: мне всегда становится стыдно, и я начинаю подозревать их в шарлатанстве и фокусничестве. Но здесь все не так. Может быть, это потому, что я ощущаю причастность Г. чему-то большому, недоступному моим органам чувств, тому таинственному и огромному, что наполняло через него нашу комнату за безмолвным столом?.. Не знаю… Ничего не знаю. Не хочу ни знать, ни судить. Но верю в подлинность его чувств.
А еще я запомнила одну сказанную им вскользь фразу-цитату о том, что стоит осудить чей-то грех, как немедленно сам согрешишь таким же образом. Это ведь точно так. У меня всегда так бывает…
Когда болезнь окончательно отдаст меня космосу, мы соединимся с тобой, любимый мой, еще теснее, я верю в это. Почему же так страшно уходить туда из этого мира? Почему сама мысль об этом кажется ужасной?
Может ли смерть быть нестрашной? Наверное, может – например, если она приходит во сне или в момент молитвы. Люди знали об этом давно. Гамлет, проходя мимо молящегося Клавдия, говорил сам себе, что сверши он сейчас свою месть, и убийца (убийца!) попадет прямо в рай, потому что погибнет во время молитвы. Ага, вот и оно: смерть не будет страшна, если жить в молитве, если жить в музыке Моцарта или Баха, в космосе, в бесконечности, объединив свои здесь и там.
Очень хочется спать, – и потому, может быть, что я такая сонная, все происходящее вокруг меня и со мной кажется мне каким-то туманным и нереальным. И сама я какая-то туманная и нереальная, будто сама себе снюсь. И мысли мои исходят из меня, минуя голову, они вытекают из полусознания, из какой-то неконтролируемой глубины… Мне странно, что мои ноги передвигаются по полу или по земле, потому что все кажется мне воздушным и легким, а сама я – как будто без тела и веса, и не ясно, что же это движется и перемещается в какой-то странной волшебной сфере. Как сквозь сон или сквозь новокаиновый укол…
Это очень похоже на одесские катакомбы. Такой же длинный, очень темный и узкий коридор, вернее, коридоры. С поворотами, разветвлениями, сужениями, расширениями. Впрочем, расширений
особенных здесь нет. И так же, как в одесских катакомбах, темень почти осязаема. И так же пахнет сыростью. Только там – лабиринт. А здесь – именно что коридор, или проход, или туннель, ведущий куда-то. Куда?..Иду по этому темному туннелю и даже не знаю, одна иду или с кем-то. Вроде одна, никого рядом не вижу, но и не одна. Кто-то, кого не вижу, но ощущаю, но чувствую, – рядом. И не ясно: хорошо это или плохо? Это друг невидимый или враждебная и опасная сила?
Иду долго, медленно, просто иду и иду вперед. Почему-то нестрашно. Хотя и неспокойно. И совсем непонятно, что же это за переход такой. Все-таки я не одна. Со мной голос. Чей? Человеческий? Что говорит он мне? Я не знаю. Знаю только, что он – ведущий. Нет, он не помогает мне ни в чем, не угрожает ничем, просто говорит время от времени что-то. Направляет? Возможно. Он, наверное, такой большой, что я со своими бедами и страхом кажусь ему маленькой-маленькой. Меньше пчелки, меньше муравья.
Этот туннель, или коридор, или переход – он ничем мне не угрожает, но я съеживаюсь все больше и больше, все больше напрягаюсь и все больше хочу выйти из него. Куда? Туда, где не так темно, где не так близко жмутся к тебе стены, где не так много неопределенности…
– Долго ли мне еще идти? – спрашиваю я то ли саму себя, то ли голос. – И куда мы придем в конце концов?
И тут я вижу выход – проем в стене, широкую дыру, через которую можно спокойно пройти наружу.
Выхожу. Это снова похоже на одесские катакомбы, где дыр таких на глинистых склонах было множество. Я выхожу и оказываюсь где-то посреди крутого обрыва над морем. Ни дороги, ни тропинок. Ночь. Звезды высоко в небе, и ночное темное море далеко внизу. Стою одна в ночи между морем и небом.
– Что же мне делать? – спрашиваю.
– А ты не знаешь?
Это голос, который был со мной там, в туннеле.
Я знаю. Мне нужно броситься вверх, как бросался вниз Кастанеда, прыгая в пропасть, как бросался вверх с балкона Алешка, уверенный, что полетит.
Во мне нет страха. Во мне нет восторга. Во мне странное сочетание напряжения и покоя. Поднимаю руки вперед и вверх – и взлетаю. Лечу.
Ночное темное море подо мной светится, как лунная дорожка. Только это не дорожка, а все море светится так.
Ночное звездное небо надо мной – далекое и безучастное. Я между ними…
…Оказывается, много рождений и жизней – не выдумка, не фантазия. Только все это происходит не так, как я думала в школе. Я думала: живет существо, умирает, снова рождается, снова умирает, пока не станет буддой. А все не так. Мы сразу живем много жизней. Вот иду я по улице… или нет – вот сидим мы в вагоне, и не между двумя мгновениями, а вне их, ведь интервала не было, – мы уже прожили еще одну жизнь или много жизней. И от каждой веточки-жизни тоже можно ответвить жизнь, и так до бесконечности…
Мы смотрим друг на друга, и руки у нас сплетены. И от этого вокруг нас сотворяется прозрачная и тонкая оболочка. Я ощущаю и вижу ее, она отделяет нас от всего мира, и… Ах, дело вовсе не в этом, дело совсем в другом. Дело в Космосе, в микро- или макро-, я не знаю, но в Космосе, в который мы унеслись, сотворив его в себе и собою. Ну вот, все хорошо, все правильно, все дома и на своих местах. Вне пространства. Вне времени. Но, значит, мы не первые? Не единственные, кто об этом узнал? Ведь читали мы у всяких фантастов-писателей, и все у них так любопытно, так захватывающе заворачивалось. А у нас – взяла руку твою, прикоснулась губами и… А через тысячу лет, прожив с тобой тысячи жизней, сотворив миллионы открытий, пройдя по миллиону дорог, умирая, рождаясь, болея, празднуя, находя, теряя… и еще через тысячу тысяч жизней и лет оглянусь на секунду, привлеченная чем-то неясным, и увижу вагон и тебя, смотрящего мне в глаза, и руку твою в своей, твою теплую, нежную руку, к которой прикоснулись только что мои губы…
«Умирая, рождаясь, болея, празднуя…» Значит, все это уже было, вернее, бывало со мной? И тоже было вот так же страшно?..
Отворачиваюсь от зеркала. Теперь передо мной окно, а за ним – небо. Это еще один – совсем другой – мир. В него можно смотреть, улыбаясь. Даже не так: в него нельзя смотреть, не улыбаясь. Не получится.
Сумерки. Я в кровати. В зеркале тоже сумерки. И поэтому все, что делается там, в зазеркалье, видится неясно, размыто, полуреально.
В моей комнате явно и ощутимо пахнет поездом – может быть, потому, что я жгла сегодня спички. Деревья за окном на океанской набережной не успокаиваются ни на минуту, качаются и гнутся от ветра. И точно так же качаются и гнутся они там, в зазеркалье. Я лежу в своей бруклинской комнате на океанской набережной, или в нашей комнатке в Одессе, или в купе твоего вагона и молча смотрю на тебя.
Ты лежишь на верхней полке; одна рука, согнутая в локте, под головой, другая, тоже согнутая в локте, – на одеяле. Ты не знаешь, что я вижу тебя. Это естественно. Между нами годы, несколько десятков лет. Ты не знаешь, что я вижу тебя, и потому весь ушел внутрь, вглубь, к нам, в наше. И все же там, в своем вагонном купе сорок лет назад, ты знаешь, что я рядом, я с тобой. А я смотрю на тебя, но и не смотрю. Вижу тебя, но и не вижу. Потому что я – это и есть ты. И это я лежу на полке в вагоне сорок лет назад. И, видя тебя, в то же время вместе с тобой думаю твою думу. Вместе с тобой переношусь сюда, в мою бруклинскую комнату на берегу океана, и туда, в нашу комнатку, в наш дом, где я лежу на диване, вдыхаю запах поезда. И дума твоя без слов. И все это так нездешне, так там, что нам и в голову не приходит попробовать нарушить молчание. Мы молча и без улыбки глядим друг на друга. И глаза твои смотрят на меня, как тогда, когда ты прощался со мною. А мои глаза глядят в зазеркалье, где я слушаю стук колес, и прибой океана, и шелест листьев в одесском дворе. Нет, мне не кажется, что одно реальнее другого. Я гляжу на деревья, а вижу тебя. И это даже не любовь – то поле, которое возникло тогда в нас и живет и живет бесконечно. Это что-то другое… Это мы с тобой побывали где-то – не знаю где. Мистики придумали бы этому название… А мы названия не знаем, но мы обитаем там…