Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Ольга Седакова: стихи, смыслы, прочтения. Сборник научных статей
Шрифт:

В «Сказке, в которой почти ничего не происходит» есть, таким образом, сновидец и сон, и хотя сновидец – главный герой стихотворения, тот, кто, подобно пушкинскому звездочету, сразу наводит на мысль, что стихотворение переносит нас в далекие края, все же стихотворение развивается согласно логике превращений, присущей сновидениям и сказкам. К концу стихотворения персонаж, который говорит и перемещается в пространстве, оказывается женщиной, как и «она» из стихотворения «Сказка». Но поначалу мы встречаем засыпающего мужчину, очень похожего на одного из прекраснейших библейских сновидцев – Иакова:

Засыпающему снитсяжаркий полдень, плоский каменьи заваленный колодец.Камень нужно отложить.(1: 266)

Седакова выстраивает в ряд несколько моментов из истории Иакова (Бытие 28: 10–22, 29: 1–3): засыпающий кладет голову на гладкий камень, который он затем, после того как во сне ему явится Бог, воздвигнет как знак Божьего присутствия в Вефиле. Но, отправляясь дальше в путь, он набредет на три отары овец и колодец, заваленный камнем. Пастухи не могут уйти, пока не напоят овец, и не могут напоить овец, пока не отодвинут камень. В этой паузе, при осознании препятствий к движению, Иаков и видит Рахиль, и Библия далее повествует о том, как он служил за нее семь лет. Но в момент

осознания он отваливает камень от колодца, чтобы можно было напоить овец. В стихотворении же убранный камень ускоряет сновидение, кажущееся таким знакомым – как будто бы, полушутливо отмечает спящий, из Книги Бытия [30] . В других стихах Седакова воссоздает сон Иакова с множеством подробностей, но в «Сказке, в которой почти ничего не происходит» содержание сна – видение Господа Иакову – опущено [31] . Или, может быть, не опущено, а перенесено в другой сон, в другое видение.

30

Библейские аллюзии в стихотворении продолжаются, по большей части без имен (только в части 7 упоминается Лаван). Так, в части 2 «некий царь», зовущий музыкантов, очень напоминает царя Саула, ждущего песен Давида. Сравним это со стихотворением Седаковой «Давид поет Саулу» (1: 221–223). В своей статье об этом стихотворении Елена Айзенштейн предположила, что важным подтекстом в нем служит ахматовская «Рахиль» (1922); и действительно, в этом стихотворении Ахматовой тоже, как и у Седаковой, есть мотивы пыли, колодца, камня, воды (встречаются они и в Библии). Но Ахматова в этом стихотворении сосредоточивает внимание на любви Иакова к Рахили, точно так же, как в стихотворении «Лотова жена» (1922–1924) – на преданности Лотовой жены дому и семье. А взгляд Седаковой сфокусирован на природе сновидения и на открытии в нем природы поэтической истины. См.: Айзенштейн Е. «Вдоль островов высоких и веселых». О поэзии Ольги Седаковой // Нева. 2014. № 12. С. 205–242.

31

См., например, стихотворение, в котором легко узнать ведущую в небо лестницу Иакова и ангелов на ней: «Мне часто снится смерть и предлагает…» в сборнике «Дикий шиповник» (1976–1978, 1: 99). Этот сон мимолетно проскальзывает и в конце более позднего стихотворения «Начало» (в «Элегиях», 1987–2004, 1: 386–387). Сюда же можно отнести и замечательное стихотворение «Легенда десятая. Иаков» из «Дикого шиповника» (1: 130) с ее отчетливыми, настойчивыми повторениями простого утверждения о том, что Иаков спал («Он быстро спал… он спал и спал… спал исчезая, спал в песке, / спал рассыпаясь, как песок»). В последних четырех строках Бог нисходит в сонное сознание спящего Иакова, словно устав ждать возможности явиться.

Чтобы привести свою сновидицу к этому видению, поэт направляет ее мысли к творчеству – к «песнопенью». В 5-й части стихотворения мы читаем:

Страшно дело песнопеньядля того, чей разум зорок,зренье трезво, слово твердои над сердцем страх Господень.Нужно петь, как слабоумный,быстро, пестро, бесприютно,нужно бить, как погремушка,отгоняющая змей…(1: 268)

В этих загадочных строках страх – страх Господень – смешан с чудом, которое делает возможным песню (и слова «Страшно дело песнопенья» повторяются в конце стихотворения, в строке 132, чем подчеркивается их важность) [32] . Кому «дело песнопенья» внушает благоговейный страх, у того зоркий разум, трезвое зренье, твердое слово, а песню он творит сердцем. Петь хвалу нужно громко, гремяще, как в псалмах [33] . В этом песнопении мало места для здравого смысла: слово «слабоумный» можно понимать почти этимологически, как если бы «слабость ума» была обратно пропорциональна «твердости слова». Дело песнопенья без остатка посвящено укреплению сердца и духа.

32

Ср. обсуждение в кн.: Луцевич Л. Память о псалме: sacrum / profanum в современной русской поэзии. Варшава: Изд-во Варшавского университета, 2009. C. 245.

33

По словам Сьюзен Стюарт, «как мы знаем из еврейских псалмов, хвалa построена на звучании – ее воздают посредством речи и пения, “радостных звуков” лир, цимбал и тамбуринов, хлопанья в ладоши и ритмичных возгласов» (Stewart S. Op. cit. P. 35).

Уроки разума и сердца – вот что может предложить эта сказка, в которой бесстрашный сновидец идет и идет по снящимся местам, словно по волшебной стране, держа над собой «фонарь сновидений» (1: 268) и освещая себе путь в кромешной тьме, выхватывая из нее те же три слова, которые явились ему в первой части: «овцы, солнце и девица» (первый раз эти слова встречаются в строке 16, 1: 267):

Но что же:все исчезло, превратилось,овцы, солнце и девица,и шумит снотворный мак,перетряхивая зерна,рассыпая чудный сон.(1: 269)

Внимание привлекает выделенное курсивом слово «чудный». Курсив у Седаковой иногда служит для обозначения цитат из других поэтов, и вполне вероятно, что здесь она подразумевает неоднократные упоминания «чудного сна» у Пушкина [34] . Но чудо сна воздействует и на образы из этого отрывка; кажется даже, что чудо возникает из этих образов и звуков – в самом буквальном смысле из загадочно шумных снотворных маковых зерен, вызывающих сновидения, но также и из звуков стихотворения. Повторение фразы «овцы, солнце и девица» с его мощными созвучиями буквализует превращение из предыдущей строки посредством рекомбинации звуков «в», «с», «ц» и «д / т». Созвучность этих простых слов связывает их в этой фразе в единое целое, а затем как будто освобождает, позволяя каждому из них явиться снова в виде отдельного сновидения.

34

В том числе сон Людмилы в «Руслане и Людмиле», сон Татьяны в «Евгении Онегине» и начало позднего стихотворения «Родриг» («Чудный сон мне Бог послал»). Мария Хотимская обратила мое внимание на то, что эти примеры последовательно проводят нас через ключевые этапы пушкинского творчества. Хотя это выражение встречается и у других поэтов (например, «Новинское» Баратынского), богатый пушкинский контекст видится более вероятным; и если у Седаковой это действительно цитата, на что может указывать курсив, то это

лишь укрепляет те связи свободы и пушкинского наследия в русской литературе, о которых говорилось выше. В этом случае свобода – это и свобода видеть сны, и возможности, которые открываются в приснившемся путешествии.

Мы дошли примерно до середины стихотворения [35] ; дальше я хочу обсудить только часть того сна, который разворачивается перед нами [36] . Она начинается со сказочного зачина и со знакомого мотива тернистого, полного препятствий пути в пастушью хижину – место, само по себе чреватое чудесами и расположенное как раз на перекрестке между природой и культурой. Переступив порог хижины, рассказчица сама делает паузу, отмечая тем самым важность этой границы, этого момента перехода во внутренние пределы собственного сна:

35

Часть 8 начинается со строки 75, так что «чудный сон» возвещен заранее, задолго до частей 8–14.

36

При этом я оставляю без внимания еще один пример понимания поэтом нашей стесненной свободы: в стихотворении полно отсылок к смерти, но нашей бесстрашной сновидице открыто преодоление смертности в божественной вселенной. «Ты подумай: / смерти больше не бывает», – говорит ей пастух (1: 270).

В бедной хижине альпийскойжил да был один знакомыймне пастух. Пройдя тернистыйузкий склон, перебредяключ студеный – я у дверипостучала и вошла.(1: 269)

Я тоже вслед за поэтом сделаю здесь паузу, потому что, приняв решение отделить шесть строк, чтобы проследить трудный путь сновидицы к пастушьей хижине, она замедляет и наш путь, заставляет нас пристально следить за этим переходом, напоминая, как принято в волшебных сказках, что на пути у героя встречается множество коварных препятствий, что только пройдя рискованные испытания, мы доберемся до хижины, где таится сокровище.

Это сокровище, как и свойственно сокровищам, изображено в виде золота: золотое руно золотых ягнят, золотой свет золотого очага (строки 81–92). Эпитет повторяется столько раз, словно бы сновидица пытается убедить себя в том, что перед нею действительно золото, словно алхимия этого слова может сделать это золото настоящим. Она так настойчива в этом повторении, что, когда пастух заговаривает с ней, она его перебивает и продолжает говорить о золоте (строки 95–106). А почему бы и нет? В стихотворении, где, как было заявлено, почти ничего не происходит, само открытие хижины, полной золотого света и всего золотого, не менее важно, чем золото; и, конечно же, мудрые слова пастуха и его прощальный дар могут и подождать. Поэт говорит:

если кто-нибудь поверит,я клянусь, что много счастьяя видала – но такогоневозможно увидать:ходит золото в рубахе,на полу лежит соломой,испаряется из чашии встречается с собойв золотых глазах ягненка,наблюдающего пламя,и в глазах других ягнят,на закат в окно глядящих…(1: 270)

Эти повторы, надстроенные над звуковым уровнем – повторением «я», – как и слова и образы, призваны вновь и вновь утверждать великолепие увиденного. Они создают и сами же воспроизводят мощные зрительные тавтологии. Поэт видит золото, материализующееся из воздуха и пара, как если бы все вещество было способно впитывать сияние. И она видит, как золото удваивается, отражаясь в глазах ягнят; ее собственный взгляд повторяется в их глазах, и, как если бы мало было сказать об этом один раз, когда ягненок смотрит на пламя, поэт видит глаза других ягнят, которые глядят в окно на золотые лучи заката. Неудивительно, что она говорит, будто видела счастье – счастье, какое бывает от большого везения и от чего-то вроде радости. Сказка продолжается, пастух наконец получает возможность заговорить, предложить гостье оберегающий дар – «валенки», поскольку ей предстоит отправляться туда, где воет вьюга и метет метель, и это описание настоящего зимнего холода, возможно, добавляет к европейскому фольклорному пейзажу узнаваемые черты русской зимы. А поэт, в свою очередь, в последних строках стихотворения (строки 135–146) получает возможность снова вспомнить о множащихся формах золота, с метафорами крошечного (золотые крупинки, намолотые волшебной мельничкой) и огромного (золотые океаны и небеса, тоже явившиеся по волшебству). Но прежде чем перейти к этим прекрасным образам, поэт еще раз, в последний раз, обращается к собственным внутренним мыслительным процессам, и я опять хочу обратить внимание на жест замедления. Эти строки начинаются с утверждения, уже звучавшего в стихотворении:

Страшно дело песнопенья,но оно мне тихо служитили я ему служу…(1: 272)

Дело песнопенья страшит поэта, возможно, потому, что песнопение – это акт вознесения хвалы с чувством смирения и неуверенности [37] . Религиозная лексика здесь столь же проста, сколь и безошибочно узнаваема. Обычное, простое слово «служить» переносит нас в область религиозного опыта: говоря, что служит делу песнопения так же, как оно служит ей, она говорит и о богослужении как общей молитве, и о благоговейном служении и послушании Богу.

37

Давая определение церковнославянскому слову пёніе, Седакова формулирует его второе значение как «восхваление, хвала, предмет хвалы»: см. Седакова О. Церковнославяно-русские паронимы. С. 292.

Закончить стихотворение песнопеньем как видом служения для поэта означает вернуться, завершив круг, к тем формам стесненной свободы, о которых мы говорили вначале, причем и свобода, и стесненность только усиливаются. Риторические нюансы этих трех строк предлагают нам, пожалуй, больше стесняющего, чем мы могли бы ожидать: тут и повторение строки «страшно дело песнопенья», словно поэт к ней прикован, принуждаем некоей внешней силой к повторению этого признания в благоговейном страхе; тут и круговая логика и синтаксис подневольности в строках, где поэт спокойно говорит, что в песнопении и служении не узнать, кто слуга, а кто господин. Наконец, тут и сама идея служения, предполагающая что угодно, но не добровольность – скорее послушание и следование долгу. Однако это вращающее движение поэта между вольным и невольным создает любопытные возможности для свободы творчества. Синтаксис свободного выбора здесь так же силен, как семантика служения. И в этом широком пространстве возможностей, в этом способе создания сразу двух путей, которыми поэт приглашает нас идти одновременно, и находится та свобода, делающая возможным всякое пение.

Поделиться с друзьями: