Олимпия Клевская
Шрифт:
При свете этого дня или этих свечей герцог предстал взору Майи одетым по последней моде и чрезвычайно изысканно; немыслимо даже представить себе зрелище более утонченное, чем его наружность; он слегка поигрывал рукоятью своей шпаги, казалось созданной для принца, рожденного, чтобы занять трон правителя мира; одна эта рукоять стоила не меньше, чем все в мире клинки с насечкой.
Расположившись напротив герцога, на оттоманке сидела, а если точнее, лежала Олимпия. Спокойно, с самой очаровательной улыбкой, но главное, широко раскрыв свои большие глаза, она внимательно слушала все то, что герцог позволял
Такова была картина.
Подходя к двери, ступая на порог, входя в комнату, Майи успел уловить какие-то обрывки фраз.
«Э, мадемуазель, махните рукой на пересуды и не упустите своего счастья…»
«Берегитесь глупостей, именуемых добродетелью, это худший род чепухи, поскольку от них нет лекарства…»
«А вам известно, что сдержанность зачастую говорит о бессилии?»
Вот какого сорта впечатления поразили Майи в миг, когда он, и без того взбудораженный, вошел к Олимпии.
Искуситель, как уже было сказано, расселся на его собственной софе с видом полнейшего благодушия, которое отнюдь не изменило ему при появлении Майи.
— Герцог! — вскричал граф.
Он произнес лишь одно-единственное слово, но оно заключало в себе более чем выразительный упрек в неделикатности, а если угодно, и все мыслимые предостережения.
Пекиньи ограничился тем, что протянул графу кончики пальцев, едва выглядывающие из-под его манжет.
Затем, как будто Майи вовсе не входил и не прерывал беседы, Олимпия отвечала:
— Я ведь уже сказала вам, герцог, и повторяю: я не рождена для того, чтобы быть счастливой.
Это прозвучало как удар дубины, способный свалить быка на скотобойне.
Но Майи, приняв его, поднял голову и с притворным смешком произнес:
— То, что вы сейчас сказали, немилостиво по отношению к тем, кто любит вас, Олимпия.
— Ты совершенно прав, мой дорогой, — отозвался Пекиньи, — я здесь как раз читаю мадемуазель проповедь на сей счет.
— Благодарю вас, герцог, я вижу, — промолвил Майи.
— Но, — продолжал герцог, — невзирая на мои наставления, мадемуазель упорствует.
— О, «упорствовать» — слово, лишенное смысла, — возразила Олимпия. — Вместо того чтобы осаждать меня соображениями из того набора общих мест, что почти всегда имеют успех у легкомысленных женщин, господин герцог проявляет похвальную изобретательность: он называет мне имена собственные.
У Майи все поплыло перед глазами.
— Да, и к тому же великие имена, — прибавила Олимпия с улыбкой, тронутая бледностью, которая на ее глазах разлилась по лицу графа.
— И что вы ответили? — спросил он взволнованным голосом.
— Сказала, — отрезала Олимпия, — когда я полюблю, то полюблю.
Майи не понял, считать ли это похвалой или порицанием.
Как все мужчины, попавшие в ложное положение, граф предпочел гнев благоразумию, грубость — тем преимуществам, какие дает мирная рассудительность.
— Я не без горечи убеждаюсь, — произнес он с язвительной иронией, — что господин герцог явился ко мне, чтобы отнять у меня мое добро.
— Граф, — возразил Пекиньи, — мы уже объяснялись с тобой по этому поводу. Я имел честь предупредить тебя обо всем, что намерен сделать, и дать тебе слово, что я это сделаю, ибо решение принято. Ни твои яростные взгляды, ни сжатые кулаки, ни злобная дрожь и ни вызывающие
речи не свернут меня с пути исполнения моего долга.— Твоего долга?!
— Проклятье! Дражайший граф, — находчиво парировал Пекиньи, — разве долг не повелевает развлекать эту прекрасную девушку, скучающую оттого, что ты нагнал на нее тоску?
— Герцог!..
— Можешь беситься, черт побери! Что мне до этого?
— А то, что если госпожа Олимпия была столь добра, чтобы однажды пустить вас сюда, то уж больше она вас не примет, и я за это ручаюсь.
Олимпия продолжала хранить молчание.
— Госпожа Олимпия соблаговолила принять меня, поскольку я имею честь быть капитаном гвардейцев его величества, — отчеканил Пекиньи, — и любая дверь, в которую я постучусь, должна открыться передо мной и перед моим командирским жезлом. Госпожа Олимпия приняла меня, потому что я добрый дворянин, пользуюсь безупречной репутацией и ношу ничем не запятнанное имя, которое никто никогда не трепал на улицах, ясно тебе, граф де Майи?
— Ты на что намекаешь? — проскрежетал граф в ярости.
— Да, да! — продолжал Пекиньи. — Я обещал тебе войну, и ты ее получишь; злись не злись, а твой замок будет осажден. Благодаря моему особому положению я сумел проникнуть в крепость, которую ты обороняешь; ты отлучился, что ж, попробуй теперь меня выбить с позиции — это твое право.
— Я так и сделаю, вы согласны, Олимпия?
— Как вы это представляете, господин граф? — возразила молодая женщина. — Господин герцог не сказал мне ничего неподобающего.
— Слышишь, Майи?
— Я не уловила там ничего, кроме того, что мне сказал господин де Пекиньи.
— Если бы вы поняли больше, Олимпия…
— Но я же не поняла больше.
— Дай же мне объясниться, прошу тебя, людоед несчастный! — продолжал капитан гвардейцев, громко хохоча. — Ты увидишь, что план, мной составленный, превосходен и что я бросаю тебе вызов, несмотря на все твои таланты стратега и способность побеждать.
— Посмотрим.
— Для начала я хочу принести мадемуазель искренние соболезнования. Это мое право.
— Твое право?
— Дорогой, в качестве дворянина королевских покоев я вхож повсюду.
— И ко мне?!
— Он здесь у себя, мадемуазель? — с чрезвычайной невозмутимостью вопросил Пекиньи, обращаясь к Олимпии.
Олимпия безмолвствовала.
— Ты не у себя, мой дорогой; мадемуазель — актриса Комедии, у нее волшебный талант, перед которым я преклоняюсь. Я прихожу, стучусь в ее дверь, она меня принимает, я ей выражаю мои восторги, она благоволит их выслушать — так что ты имеешь против?
— Ничего; но это все слова…
— Ну, возможно, ты и говорил их сотне женщин, за исключением твоей жены.
Майи покраснел до корней волос.
— Ах, граф, будь же справедлив; ты оставляешь эту изумительную женщину одну умирать от скуки — я являюсь и утешаю ее; ты ее запираешь — я проникаю в эту тюрьму и веду себя любезно; ты исповедуешь теорию принуждения — я же поднимаю знамя освобождения; ты ревнивец, то ли от природы, то ли прикидываешься таковым. Если хочешь, я готов признать справедливой первую гипотезу. Эта госпожа — твоя рабыня, а я пришел, чтобы разбить цепи, что сковывают ее, и доказать, что до сей поры ты был не более чем себялюбцем и гнусным тюремщиком.