Олимпия Клевская
Шрифт:
— Ну-ну, не будем ссориться, — отвечал добрый священник, глубоко уязвленный подобным упреком. — Увы, я слаб: говоря со мной подобным образом во имя человечности, вы меня возвращаете к понятиям сего извращенного мира и я чувствую, что поневоле растроган.
— О, здесь только каменное сердце осталось бы безучастным! — воскликнул Баньер. — Ведь, в конце концов, вы же видите, что с той самой минуты, как вы появились здесь, как я узнал вас, мне приходится делать над собой огромное усилие…
— Какое?
— Ах, черт! Уж не думаете ли вы, что у меня в мыслях может быть что-либо иное, кроме желания выбраться
— Но как же, по-вашему, я мог бы помочь вам в этом, дитя мое?
— Скажите, теперь, когда я вполне разумно побеседовал с вами, дал ясные ответы на все ваши вопросы, вы, наконец, уверились в том, что меня заперли здесь несправедливо?
— Проклятье! Мне кажется, что да.
— Что ж, это все, о чем я вас прошу. Выйдя отсюда, ступайте к начальнику полиции, к судьям, приговорившим меня, скажите им, убедите их, поклянитесь, что я в здравом уме, что я никогда не был сумасшедшим, и они меня отпустят.
— Я займусь этим.
— Когда?
— Начиная с сегодняшнего дня.
— Отлично!
— Это мой долг, и я его исполню.
— Спасибо.
— Но я боюсь… Шанмеле запнулся.
— Чего вы боитесь?
— Мне страшно, как бы это не привело к переменам…
— В чем?
— В вашем положении.
— Как? Поручительство, данное таким человеком, как вы, основательное, по всей форме поручительство, что я не безумен, изменит к худшему положение того, кого держат под замком как умалишенного?
Шанмеле настороженно огляделся вокруг и, придвинувшись к Баньеру, шепнул:
— Но вы уверены, что вас здесь заперли потому, что вы сумасшедший?
— Проклятье! А с чего бы еще, по-вашему, им меня запирать?
— Ну, черт возьми, за какую-нибудь ошибку, а может быть, и преступление.
— Любезный аббат, — заявил Баньер, — я, вероятно, совершил множество ошибок, но что до преступлений, надеюсь, Господь никогда меня до такой степени не покидал.
— Друг мой, преступления случаются каждый день, и совершают их далеко не всегда закоренелые злодеи. Вспомните Горация, убивающего свою сестру в порыве патриотизма: это весьма красивое преступление. Вспомните Оросмана, убивающего Заиру из ревности, — это преступление более чем простительное.
— Я никого не убивал, благодарение Богу, ни из ревности, ни из патриотизма. Впрочем, убийц отправляют совсем не в Шарантон.
— Вот тут вы ошибаетесь.
— Как так?
— Возьмем к примеру вашего соседа, того, что совсем рядом, не дальше чем за этой перегородкой.
— И что же?
— А то, что ваш сосед не более помешан, чем вы.
— Что вы такое говорите?
— Правду. А между тем я воздержусь от того, чтобы объявить, что он не сумасшедший.
— Почему?
— Потому что это подлый убийца, прикончивший бедную девушку всего лишь за то, что она решилась поступить честно.
Баньер содрогнулся.
— Эй, как вы сказали? — вскрикнул он. — Сосед? Мой сосед? Это, часом, не…
— Что?
— Боже мой! Мне много раз казалось, будто я узнаю его голос, я словно уже где-то его слышал.
— Это невозможно.
— Почему?
— Он не француз.
— Сардинец?
— Откуда вы знаете?
— Маркиз?
— Да.
— И его зовут?..
— Брат мой, его имя
держат в секрете, — сказал Шанмеле.— Я вам сейчас раскрою этот секрет! — вскричал Баньер. — Его имя маркиз делла Торра.
— Да.
— И вы говорите, он убил?
— Да.
— Кого?
— Женщину.
— Женщину, которую он любил?
— Любил, видимо, потому и убил. Ведь убивают только по двум причинам: или потому, что ненавидят, или потому, что любят.
— И как ее имя, этой женщины?
— Женщину звали Марион, — сказал Шанмеле.
— Марион! — простонал узник.
Затем, сделав над собой огромное усилие, Баньер спросил:
— Известно ли, за что он убил эту бедную девочку?
— Да просто за то, что она вырвала из его когтей юного
красавчика, который сперва уехал с ней вместе, а потом бросил ее, беззащитную; тут-то этот несчастный, этот ничтожный субъект настиг ее и пронзил ударом шпаги прямо в сердце.
— Ничтожный, несчастный субъект — это я! — закричал Баньер и, повалившись на плиты пола, стал кататься по камере вне себя от отчаяния.
— Как это? — пролепетал Шанмеле.
— Бедная девушка, бедняжка Марион! — кричал Баньер. — Это я ее убил! Прости меня, Марион, прости!
Шанмеле обхватил Баньера обеими руками, удерживая.
— Умерьте свой пыл, — сказал он, — будьте осторожны, ведь все подумают, что у вас припадок.
— Ох, отец мой! — стенал злополучный Баньер. — Отец мой, я солгал, когда уверял вас, что на моей совести нет ничего тяжелее, чем ошибки! Я совершил преступление, величайшее, наихудшее из всех злодейств: я убил!
— Успокойтесь.
— Я заслуживаю смерти, отец мой, предайте меня в руки правосудия, отведите меня к палачу! Это я убийца Марион!
Но в ответ на эти слова, которые он прокричал в приступе отчаяния, в соседней камере вдруг раздался лязг цепей, сопровождаемый глухим рыком.
— Это кто там, — взвыл делла Торра, сотрясая перегородку и двери, — это кто еще болтает о Марион? Кто сказал: «Я убийца Марион»?
— Я, презренный, я! — вскричал Баньер. — Шпагу мне, мою шпагу! Кто мне вернет мою шпагу?! Однажды ты ускользнул от меня, но во второй раз тебе не ускользнуть!
И он принялся стучать в перегородку, отделявшую его камеру от камеры маркиза, который в свою очередь изо всех сил колотил в нее со своей стороны.
В ужасе от этого внезапно налетевшего урагана, Шанмеле призвал стражника, который при виде такого двойного взрыва безумия тотчас приготовился действовать, и ринулся прочь из камеры, говоря себе, что у Баньера особый род сумасшествия, причем буйного, и помышлять о том, чтобы обратиться к его рассудку, мог бы лишь безумец, чей недуг еще серьезнее.
И пока бедняга Баньер в надежде придушить маркиза делла Торра тщетно колотил ногами и кулаками в перегородку, весь во власти мучительных угрызений совести, стражник тихонько шепнул на ухо Шанмеле:
— Ну? Что вы на это скажете? Признайтесь, ведь вы хоть на минутку, а поверили, что он в своем уме!
LXXVI. ЛУЧШЕ НИКОГДА, ЧЕМ ПОЗДНО
… В то время как аббат спасался бегством, не столько испуганный, сколько разочарованный в своем заманчивом намерении проявить милосердие по поводу, воистину достойному сочувствия…