Олимпия Клевская
Шрифт:
Но аббат был не из тех, кто склонен открыто восставать против гнета. Однако он изучил вкусы парикмахерши и нашел, что она питает совершенно исключительное расположение к мараскину.
Он послал ей с лакеем шесть бутылок, причем велел сметливому слуге передать их парикмахерше в собственные руки, потом, выждав часок, без шума и суеты, украдкой позвонил у дверей, проскользнул мимо мадемуазель Клер, сунув ей в ладонь пять луидоров, и устремился в будуар Олимпии, соблюдая по пути тем большие предосторожности, что сквозь открытую дверь кухни, насколько он мог рассмотреть, виднелась парикмахерша,
Увы! Невозможно предусмотреть все. Куница, хитрейшая из четвероногих, и та порой попадает в ловушку; Агата, хитрейшая из существ женского пола, также, подобно кунице, не избегла сетей.
Баньер, по обыкновению, отправился играть; д'Уарак застал Олимпию в одиночестве и начал с того, что взял ее руку и нежно поцеловал.
Олимпия была в добром расположении. Она не заметила, как осветилось лицо и беспокойно задвигались руки гостя, как забегали его голубые глаза под черными ресницами — глаза, которые при всей своей близорукости, казалось, метали электрические искры.
Прекрасная Селимена знала от Клер о присылке мараскина. Она начала с того, что принялась вышучивать аббата по поводу столь изрядного запаса присланного им вина.
Он же, оглядевшись и уверившись, насколько это было возможно при его слабых, хоть и усиленных очками глазах, что в комнате больше никого нет, спросил:
— Вы одна?
— Ну да, полагаю, что так, — отвечала Олимпия, удивленная вопросом.
— Значит, мне можно говорить с вами откровенно?
— Ничто этому не препятствует.
— О! Как я ревную! — вскричал аббат.
— Вот как! Вы ревнуете? К кому же? — спросила она.
— А вы не догадываетесь?
— Право же, нет!
— Ревную к тому, кто отнимает мое счастье! К тому, кто крадет мою жизнь!
— Ну вот, — вздохнула Олимпия, — опять на вас нашло!
— Но это никогда меня и не отпускало.
— Значит, вы опять за свое?
— Но мы ведь сейчас одни, моя душенька!
У Олимпии вырвался возглас изумления: ей показалось, что она плохо расслышала.
Аббат умолк, от удивления широко раскрыв глаза.
— Что такое? Вы сказали «душенька»? — переспросила Олимпия.
— Ну да, — отвечал аббат, — вы же моя любовь, моя жизнь, моя душа. Олимпия расхохоталась.
Совершенно ошеломленный, аббат стал озираться, проверяя, нет ли в комнате кого-нибудь, кого он не разглядел своими близорукими глазами.
— Сколько же кружек мараскина вы приберегли для собственных нужд, дорогой господин д'Уарак? — продолжала вышучивать его Олимпия.
— Ну же, — взмолился аббат, — позвольте мне хоть немножко поговорить с вами разумно!
— Это было бы недурно, потому что до сих пор я от вас слышала одни безумства.
— В самом деле, Олимпия, сбросьте эту маску, она даже меня с толку сбивает.
— Маску?
— Если бы вы знали, как я страдаю!
— Какую маску?
— О, послушайте! — возопил аббат, вскакивая с места лишь затем, чтобы тотчас броситься к ногам Олимпии. — Я больше не в силах видеть, как вы играете подобную комедию, я не вынесу, я…
Он не успел ни закончить фразу, ни завершить свой жест, коснувшись хотя бы кончиков пальцев Олимпии — единственной
цели его благоговейного порыва, ибо парикмахерша, красная, растрепанная, задыхающаяся, влетела в комнату и чуть ли не рухнула между близоруким аббатом и его возлюбленной.Высокомерное недоумение Олимпии, двусмысленное, исполненное явной мольбы и скрытого торжества поведение аббата — все говорило парикмахерше о том, что она подоспела вовремя: минутой позже с ее секретом было бы покончено.
Видя ее настолько перепуганной, Олимпия не смогла удержаться от смеха.
— Вы меня звали, сударыня? — вскричала парикмахерша.
— Нет, но как раз собиралась позвать, — отвечала Олимпия, бросая испепеляющий взгляд в сторону г-на д'Уарака.
Аббат хотел было защищаться, но Олимпия оборвала его:
— Сударь, вам известно, на каких условиях я принимаю вас у себя.
— Да, и что же?
— А то, что вы нарушили их, вот и все.
— Ах! Моя дорогая! — простонал аббат, напуганный выражением, с которым она произнесла эти слова.
— Опять! — возмутилась она.
— Но это же только при ней! — в отчаянии выкрикнул несчастный. — При вашей наперснице! Это же все равно, как если бы мы были наедине!
— Да вы в своем уме? — прошипела парикмахерша, хватая его за руку и так дернув, что он закрутился на месте, сделав три оборота.
— Проводи аббата, — приказала Олимпия, — да объясни ему подоходчивее, что присылать сюда мараскин он еще может, а вот пить его в дни своих визитов — ни в коем случае.
И парикмахерша поспешила не столько увести, сколько утащить г-на д'Уарака.
Олимпия оценила ретивость Агаты, которая ввела ее в заблуждение, как, впрочем, обманула бы и любого другого, за исключением разве Каталонки, и расхохоталась так неудержимо, что аббат, уже из прихожей, не мог не слышать этот резкий, уничтожающий смех.
Едва они оказались в прихожей, парикмахерша воскликнула:
— О несчастный человек, вы же все погубили!
— А что такое? — запротестовал близорукий вздыхатель. — Разве там кто-то прятался? Почему было сразу не сказать мне об этом?
— Нет, там никого не было.
— Тогда для чего все это ломанье, если мы были одни?
— О! Какие же мужчины грубые!
— Да в чем дело? Говори, или будь я проклят!
— Но ведь там была… я!
— И что с того? Разве ты не все равно что стена, которая слышит наши вздохи, или перегородка, свидетельница наших поцелуев, — стена, не имеющая ушей, перегородка, глушащая эхо? Уж не прячется ли она, случаем, от тебя, нашей посредницы, наперсницы нашей любви?
— Грубиян! Грубиян! — пробормотала парикмахерша, с восторгом замечая, что это слово приводит аббата в явное замешательство. — Грубиян, не способный понять всей деликатности чувств этой бедной женщины!
— Но ведь пока ты не появилась, она вела себя так же, хотя мы были одни.
— Э, сударь, вы разве не знаете, что есть такие секреты, в которых женщина не хочет признаться даже самой себе?
— Право же, девочка, ты преувеличиваешь: коль скоро имеешь любовника…
— Коль скоро имеешь любовника, — парировала парикмахерша, — не станешь вести себя так, будто у тебя их два.