Омон Ра
Шрифт:
Когда я проснулся, Земли уже не было видно. В глазках мерцали только размытые оптикой точки звезд, далекие и недостижимые. Я представил себе бытие огромного раскаленного шара, висящего, не опираясь ни на что, в ледяной пустоте, во многих миллиардах километров от соседних звезд, крохотных сверкающих точек, про которые известно только то, что они существуют, да и то не наверняка, потому что звезда может погибнуть, но ее свет еще долго будет нестись во все стороны, и, значит, на самом деле про звезды не известно ничего, кроме того, что их жизнь страшна и бессмысленна, раз все их перемещения в пространстве навечно предопределены и подчиняются механическим законам, не оставляющим никакой надежды на нечаянную встречу. Но ведь и мы, люди, думал я, вроде бы встречаемся, хохочем, хлопаем друг друга по плечам
13
Мы летели со скоростью двух с половиной километров в секунду, и инерционная часть полета заняла около трех суток, но у меня осталось чувство, что я летел не меньше недели. Наверно, потому, что Солнце несколько раз в сутки проходило перед глазками, и каждый раз я любовался восходом и закатом небывалой красоты.
От огромной ракеты теперь оставался только лунный модуль, состоявший из ступени коррекции и торможения, где сидел Дима Матюшевич, и спускаемого аппарата, то есть попросту лунохода на платформе. Чтоб не тратить лишнее горючее, обтекатель отстрелился еще перед разгоном с орбиты спутника, и за бортом лунохода теперь был открытый космос. Лунный модуль летел как бы задом наперед, развернувшись главной дюзой к Луне, и постепенно в моем сознании с ним произошло примерно то же, что и с прохладным лубянским лифтом, превратившимся из механизма для спуска под землю в приспособление для подъема на ее поверхность. Сначала лунный модуль все выше и выше поднимался над Землей, а потом постепенно выяснилось, что он падает на Луну. Но была и разница. В лифте я и опускался и поднимался головой вверх. А прочь с земной орбиты я понесся головой вниз; только потом, примерно через сутки полета, оказалось, что я, уже головой вверх, все быстрее и быстрее проваливаюсь в черный колодец, вцепившись в руль велосипеда и ожидая, когда его несуществующие колеса беззвучно врежутся в Луну.
У меня хватало времени на все эти мысли потому, что мне ничего пока не надо было делать. Мне часто хотелось поговорить с Димой, но он практически все время был занят многочисленными и сложными операциями по коррекции траектории. Иногда я брал трубку и слышал его непонятные отрывистые переговоры с инженерами из ЦУПа:
– Сорок три градуса… Пятьдесят семь… Тангаж… Рысканье…
Некоторое время я все это слушал, потом отключился. Как я понял, главной Диминой задачей было поймать в один оптический прибор Солнце, в другой – Луну, что-то замерить и передать результат на Землю, где должны были сверить реальную траекторию с расчетной и вычислить длительность корректирующего импульса двигателей. Судя по тому, что несколько раз меня сильно дергало в седле, Дима справлялся со своей задачей.
Когда толчки прекратились, я подождал с полчаса, снял трубку и позвал:
– Дима! Алло!
– Слушаю, – ответил он своим обычным суховатым тоном.
– Ну чего, скорректировал траекторию?
– Вроде да.
– Тяжело было?
– Нормально, – ответил он.
– Слушай, – заговорил я, – а где это ты так наблатыкался? С этими градусами? У нас ведь на занятиях этого не было.
– Я два года в ракетных стратегических служил, – сказал он, – там система наведения похожая, только по звездам. И без радиосвязи – сам все считаешь на калькуляторе. Ошибешься – пиздец.
– А если не ошибешься?
Дима промолчал.
– А кем ты служил?
– Оперативным дежурным. Потом стратегическим.
– А что это
значит?– Ничего особенного. Если в оперативно-тактической ракете сидишь – оперативный. А если в стратегической – тогда стратегический дежурный.
– Тяжело?
– Нормально. Как сторожем на гражданке. Сутки в ракете дежуришь, трое отдыхаешь.
– Так вот почему ты седой… У вас там все седые, да?
Дима опять промолчал.
– Это от ответственности, да?
– Да нет. Скорее от учебных пусков, – неохотно ответил он.
– От каких учебных пусков? А, это когда в «Известиях» на последней странице мелким шрифтом написано, чтобы в Тихом океане не заплывали в какой-то квадрат, да?
– Да.
– И часто такие пуски?
– Когда как. Но спичку каждый месяц тянешь. Двенадцать раз в год, вся эскадрилья – двадцать пять человек. Вот и седеют ребята.
– А если тянуть не захочешь?
– Это только так называется, что тянешь. На самом деле перед учебным пуском замполит всех обходит и каждому по конверту дает. Там твоя спичка уже лежит.
– А что, если там короткая, отказаться нельзя?
– Во-первых, не короткая, а длинная. А во-вторых, нельзя. Можно только заявление написать в отряд космонавтов. Но это сильно повезти должно.
– И многим везет?
– Не считал. Мне вот повезло.
Дима отвечал неохотно и часто делал довольно невежливые паузы. Я не нашелся, что еще спросить, и положил трубку.
Следующую попытку поговорить с ним я сделал, когда до торможения оставалось несколько минут. Стыдно признаться, но мною владело бесчувственное любопытство – изменится ли Дима перед… Словом, я хотел проверить, будет ли он так же сдержан, как и во время нашего прошлого разговора, или близкое завершение полета сделает его чуть более разговорчивым. Я снял трубку и позвал:
– Дима! Это Омон говорит. Возьми трубку.
Я услышал в ответ:
– Слушай, перезвони через две минуты! У тебя радио работает? Включи скорей!
Дима бросил трубку. Его голос был взволнованным, и я решил, что по радио передают что-то про нас. Но «Маяк» передавал музыку – включив его, я услышал затихающее дребезжание синтезатора; программа уже кончалась, и через несколько секунд наступила тишина. Потом пошли сигналы точного времени, и я узнал, что в какой-то Москве четырнадцать каких-то часов. Прождав еще немного, я взял трубку.
– Слышал? – взволнованно спросил Дима.
– Слышал, – сказал я. – Но только самый конец.
– Узнал?
– Нет, – сказал я.
– Это «Пинк Флойд» был. «One of These Days».
– Неужто трудящиеся попросили? – удивился я.
– Да нет, – сказал Дима. – Это заставка к программе «Жизнь науки». С пластинки «Meddle». Чистый андеграунд.
– А ты что, «Пинк Флойд» любишь?
– Я-то? Очень. Они у меня все собраны были. А ты к ним как относишься?
Первый раз я слышал, чтобы Дима говорил таким живым голосом.
– В общем, ничего, – сказал я. – Но только не все. Вот есть у них такая пластинка, корова на обложке нарисована.
– «Atom Heart Mother», – сказал Дима.
– Эта мне нравится. А вот еще другую помню – двойную, где они во дворе сидят, и на стене картина с этим же двором, где они сидят…
– «Ummagumma».
– Может быть. Так это, по-моему, вообще не музыка.
– Правильно! Говно, а не музыка! – рявкнул в трубке чей-то голос, и мы на несколько секунд замолчали.
– Не скажи, – заговорил, наконец, Дима, – не скажи. Там в конце новая запись «Sauceful of Secrets». Тембр другой, чем на «Nice Pair». И вокал. Гилмор поет.
Этого я не помнил.
– А что тебе на «Atom Heart Mother» нравится? – спросил Дима.
– Знаешь, на второй стороне две такие песни есть. Одна тихая, под гитару. А вторая с оркестром. Очень красивый проигрыш. Там та-та-та-та-та-та-та-та там-тарам тра-та-та…
– Знаю, – сказал Дима. – «Summer Sixty Eight». А тихая – это «If».
– Может быть, – сказал я. – А у тебя какая пластинка любимая?
– У меня, знаешь ли, любимой пластинки нет, – надменно сказал Дима. – Мне не пластинки нравятся, а музыка. Вот с «Meddle», например, нравится первая. Про эхо. Я даже без слез слушать не могу. Со словарем переводил. Аль-ба-трос над го-ло-вой, па-ра-рам па-рам со мной… And help me understand the best I can…