Он уже идет
Шрифт:
Откуда же так волокло теплом? Зяма стал искать и быстро обнаружил источник – старичка в потертой одежде, уткнувшегося в молитвенник в последнем ряду. Не только одежда на нем была ветхой, но и сам он имел траченный молью вид, словно шерсть его седой бороды, густые завитки бровей, остатки шевелюры и плотные клоки, торчащие из ушей, годились в пищу прожорливым насекомым. Зяма подошел ближе, словно отыскивая свободное место, хотя его было предостаточно, и зачем-то стал перебирать лежавшие на столе книги. Да, от старика несло теплом, словно от печки с открытой заслонкой, но почему-то этого тепла никто, кроме Зямы, не замечал.
Боясь спугнуть, он бросил осторожный взгляд на незнакомца. Тот скрючился, согнулся, словно стараясь стать незаметнее,
– Кто это такой, там, у стенки в последнем ряду? – шепотом спросил Зяма старосту, подойдя к почетным местам у восточной стены.
– Да почем я знаю, – ответил тот, доставая из бархатного кисета тяжелые кубики тфилин. – Нищеброд какой-то, мало их через Курув ходит? Вот начнет после молитвы милостыню просить, тогда и разглядишь.
После молитвы Зяма сам хотел подойти к старику, но постеснялся. Предложить ему было нечего, даже кусок хлеба у него был не свой, а дареный, и не ему, а старикам-родителям. Оставалось лишь глядеть издали, видя, чуя, что перед ним праведник. Если бы спросили его, почему он так решил, на основании каких данных пришел к столь незаурядному выводу, Зяма вряд ли бы сумел объяснить. Есть вещи, о которых душа сама все знает, а другому не втолкуешь, как бы долго ни пришлось говорить.
От Самуила не исходило тепло, он был каким-то обыденным, рядовым, будничным. Попадись он Зяме на рынке или на улице, прошел бы мимо, не обратив внимания. Но то, с какой легкостью Самуил летал по страницам сложнейших респонсов, как круто разворачивал известные темы в совершенно новом для Зямы направлении, само его ночное появление и внезапный уход, явно продиктованные нежеланием показаться людям, недостойным его лицезреть, однозначно говорило, нет, кричало – да, скрытый цадик!
Ах, как это грело Зямино самолюбие, истончившееся почти до кисейной толщины от трения о жесткую терку реальности. Возвращаясь домой, он смотрел на знакомые домишки, на привычную грязь под ногами, на спешащих по делам людей чуть свысока, словно ночная встреча с праведником приподняла его над суетным уровнем бытия.
Мать, как обычно, ждала его с нехитрым завтраком. Он тяжело сел, положив внезапно набрякшие руки на столешницу, и долго не мог заставить себя взять ложку. Усталость навалилась, точно медведь, возбуждение прошло, оставив дрожащую слабость, даже опустошенность, словно разговор с Самуилом отщипнул от него часть жизненности.
«Глупости, – подумал Зяма. – Праведник проверял меня, и это был не простой разговор, а серьезный экзамен, и я надеюсь, что выдержал его достойно. Разумеется, сил ушло больше, сам того не заметив, я выложился и потому устал больше обычного. Поем, отдохну, и все вернется».
Так и получилось. Проснувшись, он почувствовал прежнюю бодрость, сердце переполняли надежды, а голову – мечты. Мысли крутились вокруг того, придет ли будущей ночью праведник. Его появление не могло быть случайным, как и проведенный им экзамен. Такую проверку устраивают при приеме в ешиву или для получения раввинского сана. Неужели Всевышний услышал его молитву и послал наставника? От дальнейших предположений кружилась голова, и Залман гнал их подальше, больше всего на свете боясь обмануться.
Он выпросил у матери кусок кугла из жирной лапши, две крепкие луковицы и немного соли в чистой тряпице. Ужинать не стал, а сразу улегся спать. Знал, вечером праведник не появится. Ведь «эт рацон», время, когда раскрываются врата небес и молитвы могут пробить твердь, отделяющую мир земной от мира духовного, начинается только после полуночи.
Не спалось. Он ворочался с боку на бок, то накрывался с головой, то сбрасывал одеяло, но сон бежал от его глаз. Наконец ему удалось провалиться в какое-то лихорадочное, беспокойное забытье, наполненное диковинными существами. Кошки на трехпалых куриных ногах, колосья пшеницы со шляхетскими, лихо закрученными усами, щуки с глазами кроликов. Все это бегало,
плавало, качалось вокруг него, издавая мучительные стоны, похожие на скрип разрезаемого стекла.Его разбудил звук отворяемой двери. Зяма подскочил, уронил на пол подушку, путаясь, отбросил одеяло и поспешил навстречу входящему Самуилу. Сразу, без лишних разговоров, повел гостя к столу, где дожидался ужин. Увы, урока для богатеев тем вечером не было, и печку не топили, поэтому он мог предложить праведнику только холодный чай. Но Самуила, похоже, это вовсе не заботило. Он с удовольствием хрустел луковицей, усердно макая ее в соль, отщипывал кусочки кугла и прихлебывал чай так, словно его принесли прямо с огня.
Они говорили, говорили, говорили, будто молчали несколько месяцев. На сей раз беседа походила на разговор друзей, каверзных вопросов Самуил больше не задавал. Он просто делился с Зямой своими мыслями о некоторых сокровенных частях Учения, говорил не как учитель с учеником, а как равный с равным.
«Значит, я выдержал экзамен, – с облегчением думал Зяма. – Конечно, иначе бы праведник вообще не пришел и не стал бы разговаривать в таком тоне».
Поддерживая беседу, он все время ждал нового поворота разговора. Ведь не для приятных пересудов приходит цадик ночью в бейс мидраш, не похрустеть луковицей и не похлебать холодный чай. Час проходил за часом, до рассвета оставалось совсем немного, а Самуил по-прежнему живо высказывался о мудреных талмудических проблемах, то и дело спрашивая мнение собеседника.
И вдруг – да-да, именно вдруг, когда Зяма почти потерял надежду – Самуил замолчал. В наступившей тишине было слышно, как где-то под полом шуршат мыши.
– Хочешь стать одним из нас? – вдруг спросил Самуил.
– Конечно хочу! – вскричал Зяма. Он даже не стал спрашивать: «из нас» – это кем? Все было ясно без лишних слов.
– Тогда начнем, – коротко произнес Самуил.
Он ловко извлек из своей дорожной торбы кульмус, чернильницу и тонкую полоску пергамента. Положил на стол, быстро написал несколько строк, а затем принялся махать пергаментом, чтобы подсушить чернила. Взмахи были резкими и энергичными, полоска рассекала воздух с почти сабельным свистом.
Убедившись, что чернила высохли, Самуил скрутил пергамент в узкую трубочку, достал из той же торбы крохотную белую тряпочку, обернул и перевязал шнурком.
– Это камея, оберег, – сказал он, протягивая ее Зяме. – Носи всегда с собой. Только в баню снимай – и сразу, как вытрешься, надевай обратно. И по ночам больше не бодрствуй, по ночам спи.
– Как? – удивился Зяма, благоговейно принимая камею. – Ведь ночь – «эт рацон» – самое лучшее время для занятий.
– Не самое, ох не самое. Послушай, что я тебе расскажу. Ты теперь один из нас, поэтому можно. Только, сам понимаешь, все, о чем мы в дальнейшем будем говорить, – не для чужих ушей. Ни родителям, ни братьям, ни лучшим друзьям – ни слова, ни полслова, ни четверть слова.
Зяма аж весь внутренне подобрался, сжал зубы, пытаясь удержать торжествующую улыбку счастья. Вот наконец оно произошло, явился наставник и начинается сокровенная учеба! После стольких лет ожидания Всевышний вспомнил о нем, обратил на него Свое улыбающееся лицо и послал счастливое стечение обстоятельств!
– Все живое питается Божественным светом, – начал Самуил. Говорил он негромко, но каждое слово звучало увесисто и в ночной тишине напоминало Зяме далекое погромыхиванье надвигающейся грозы. – Авайе, имя Всевышнего, несущее свет, употребляется только в единственном числе. Оно одно – подобно тому, как Он один. Имя Элоким существует только во множественном, потому что распределяет этот свет каждому из бесчисленного множества существ, населяющих землю. Представь себе огромную бочку с водой, а из нее тянутся шланги к горшкам с цветами. Есть цветы, пьющие много воды, и шланг к ним подходит широкий. А есть нуждающиеся в каплях, к ним идет тоненькая кишочка, из которой капает по чуть-чуть. Каждому своя порция света.