Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Она была такая хорошая
Шрифт:

И все же ее чувство к святой Терезе было необыкновенно глубоким — Люси никогда и никого так не любила, сколько она себя помнила. И когда Люси постепенно начала понимать устремления святой Терезы, когда каждый раз она видела, с каким восторгом Китти произносит слова, записанные самой святой Терезой, она стала думать, что надо простить Китти Иген ее грамматические ошибки и постараться также полюбить святую Терезу.

Китти и привела ее к отцу Дамрошу. Дважды в неделю после уроков Люси по часу выслушивала его духовные наставления, а потом проводила еще несколько часов в Церкви, возжигая бесконечные свечи святой Терезе, земной жизни которой собирались подражать и она и Китти. Когда она в первый раз приехала в монастырь, сестра Анджелика подарила ей черный покров. Это была низенькая женщина с темной лоснящейся кожей, в очках без оправы и с длинными, очень похожими на мужские усиками на верхней губе, но Люси ничего не сказала об этом из страха обидеть Китти — та просто обожала сестру Анджелику и, казалось, вовсе не замечала этих длинных черных усов. Китти писала сестре Анджелике о Люси, так что она все знала об отце Люси и по просьбе Китти молилась о нем, а также о заблудшей Бэбз. Но они тщетно ждали вестей от грешницы — было похоже,

что она отправилась из Авроры, штат Иллинойс, прямым путем в ад.

Китти и Люси часто читали друг другу любимые отрывки из жития святой Терезы, оставившей этот грешный мир в двадцать четыре года, умершей ужасной смертью: слабость, холод, мучительный кашель и кровь, хлынувшая горлом… „Достичь святости можно лишь великим страданием, — читала Китти, — не уставая стремиться к лучшему и забывая себя…“

Рука об руку они пошли по „тропке духовного становления, указанной святой Терезой“, как любила говорить сестра Анджелика. Единственной заботой Терезы, рассказывала она Люси, было опасение, как бы вид ее страданий не принес скорби или даже минутного неудобства ближнему; „изо дня в день она искала случая унизить себя“ (читала сестра Анджелика по книжке и, значит, ничего от себя не добавляла) — так, она разрешала всякому неправедно упрекать ее, принуждая себя казаться спокойной и кроткой и не давая вырваться ни одному слову жалобы. Она тайно помогала бедным и сделала самоотречение первым правилом жизни. Врач, лечивший Терезу во время болезни, сведшей ее в могилу, говорил: „Мне никогда не доводилось видеть, чтобы в подобных страданиях, лицо человека оставалось настолько просветленным и радостным“. Последние слова, которые она произнесла во время долгой агонии, были: „Боже, люблю Тебя“.

И Люси решила вести жизнь, полную повиновения, смирения, молчания и страданий, пока как-то вечером пьяный отец не сорвал штору и не опрокинул ванночку, в которой ее мать держала больные ступни своих хрупких ног. Люси взывала и к святой Терезе, и к самому господу, но тщетно. И тогда она вызвала полицию.

Отец Дамрош не позвонил ей, хотя она (ежедневно бывавшая, по крайней мере, на двух службах) не пришла в церковь в воскресенье, а на неделе ни разу не явилась на духовную беседу. Вместо этого он договорился, чтобы Китти пораньше освободили от занятий, и она смогла бы встретить Люси возле школы, где уроки кончались на полчаса раньше. Китти сказала, что отец Дамрош знает, как папаша Люси попал в тюрьму. И это еще одна причина, чтобы поскорее принять католичество. Она убеждена, что, если Люси попросит, отец Дамрош согласится уделить ей еще один час в неделю и постарается все ускорить, так что Люси сможет прийти к первому причастию уже через месяц. „Иисус простит тебя“, — заключила Китти, и тут Люси разозлилась и заявила: не за что ее прощать, она ничего такого не делала. Китти кинулась умолять ее и канючила до тех пор, пока Люси не отрезала: „Хватит ходить за мной! Ты ничего не понимаешь!“ И тогда Китти заплакала и сказала, что напишет сестре Анджелике и попросит ее помолиться, чтобы Люси приняла учение церкви, если еще не поздно.

Одно время она боялась наткнуться на отца Дамроша где-нибудь в городе. Это был крупный мужчина с копной черных волос, любивший погонять мяч с учениками после занятий. Звук его голоса заставлял даже скромниц из числа девушек-протестанток просто-напросто обмирать посреди улицы. Он вел с Люси долгие, серьезные разговоры, и она старалась искренне поверить ему. „Эта жизнь не настоящая“, — говорил он, и Люси изо всех сил принуждала себя верить ему.

…Когда же он успел узнать о том, что она вызвала полицию? Как вообще все узнали? В школе с ней стали здороваться даже те, кого она едва знала в лицо, словно вдруг стало известно, что она умирает от страшной болезни и детям велели напоследок быть с ней особенно приветливыми. А после уроков отвратные мальчишки, обычно курившие за доской объявлений, кричали ей вслед: „Эй ты, Гроза гангстеров!“ — а потом делали вид, что строчат из пулемета. Она терпела целую неделю, а потом вдруг схватила камень и запустила его в доску с такой силой, что там осталось темное пятно. Но мальчишки только отбежали в сторону и продолжали дразниться.

Дома она ела только на кухне, чтобы не сидеть вместе с ним — дедушка взял его из тюрьмы на другое же утро. Она сидела над едой надувшись и, если звонил телефон, молилась, чтобы это оказался отец Дамрош. Что сделает бабушка, когда священник назовет себя? Но он так и не позвонил. Люси даже думала пойти прямо к нему, но не за помощью или советом, а потому, что узнала одного из мальчишек, которые обзывали ее „Грозой гангстеров“, — по воскресеньям она встречала его вместе с родными на утренней мессе. Но она сразу же даст отцу Дамрошу понять, что ей не в чем исповедоваться и не за что просить прощения. Да и кто такая Китти Иген, чтобы давать ей такие советы? Серая, отсталая девчонка из простецкой семьи, платья ее пахнут жареной картошкой, и она не может толком прочесть ни одного предложения. Кто она такая, чтобы командовать Люси? А что касается святой Терезы, так ее страдания Люси тоже в печенках сидят.

Она взяла черный покров, четки, катехизис, „Откровение души“ и все брошюрки, которые набрала в школе святой Марии, и положила в бумажный мешок. Можно было просто вышвырнуть все в мусорную корзину, но ее остановила мысль, что тогда бабушка непременно решит, будто на Люси повлияли ее разглагольствования о католических фокусах-покусах и она поэтому прекратила ходить в церковь. Нет уж, Люси не доставит ей такого удовольствия. Что бы она ни решила насчет своей веры или чего бы там ни было, это не касается ее домашних и прежде всего зануды-бабки.

Отправляясь вечером на работу, она взяла с собой набитый мешок, чтобы выбросить по дороге в урну или просто оставить на пустыре. А четки? Покров? Распятие? Вдруг все это найдут и передадут отцу Дамрошу? Что он тогда подумает? Может, он только потому так долго не звонит, что ему неудобно вмешиваться в жизнь семьи, которая явно против перехода Люси в католичество, а может, он чувствовал, что Люси не совсем верит проповедям и поэтому его слова попросту на нее не подействуют. А скорее всего она его никогда по-настоящему не интересовала — он думал о ней не больше, чем о любой другой девчонке, и если Люси вернется, он опять начнет пичкать ее катехизисом, а потом потащит в исповедальню,

где, как дурочке Китти Иген, ей придется просить прощения за чужие грехи и возносить молитвы, от которых никому нет никакой пользы. Он опять попытается учить ее возлюбить страдания. Но она ненавидит страдания и тех, кто их причиняет, и будет ненавидеть всегда.

После работы она пришла в церковь, не преклоняя коленей, приблизилась к последней скамье, положила мешок и убежала прочь. В доме священника светилось только одно окно… Стоял ли отец Дамрош за каким-нибудь из этих темных окон, глядя на свою бывшую ученицу? Люси помедлила, чтобы дать ему время окликнуть ее и пригласить к себе. Но что он ей скажет? Что наша жизнь лишь предуготовление к жизни будущей? Она в это не верит. Наша жизнь — самая настоящая, а вовсе не преддверие чего-то. Здешняя, отец Дамрош! Нынешняя! И никому не удастся мне ее испортить! Я этого не позволю! Я по всем статьям выше их! Меня могут ругать, как только вздумается, — мне все равно! Мне не в чем исповедоваться, я права, а они — нет, и я не дам себя доконать!

Две недели спустя отец Дамрош зашел вечерком в Молочный Бар съесть порцию мороженого. Дэйл тут же выскочил из-за перегородки поздороваться и собственноручно обслужил священника. При этом он все время приговаривал; какая это для него великая честь. Деньги Дэйл брать отказался, но отец Дамрош настоял на своем, а когда он ушел, одна официантка сказала Люси: „Он просто прелесть!“ Но Люси продолжала старательно наполнять сахарницы.

Сразу же после каникул Люси начала заниматься музыкой. Ее учитель, мистер Валерио, посоветовал ей присмотреться к барабану. И целых полтора года Люси могла не думать над тем, что делать после школы, — у нее был оркестр. Они репетировали в зале или на поле, а по субботам играли перед футбольным матчем. Теперь вокруг нее всегда были ребята, они то проносились в комнату для музыкантов, то выскакивали оттуда, толкались в школьном автобусе или, прижавшись друг к другу потеснее, старались согреться во время бесконечно длившейся игры, которую Люси терпеть не могла. В общем, она теперь редко бывала одна после уроков, и на нее уже не могли показывать пальцами — эта девочка натворила то, эта девочка сделала это… Иногда, поднимаясь с барабаном из подвального этажа, она видела Артура Маффлина, который крался за баскетбольными щитами или курил, взгромоздясь на свой мотоцикл. Несколько лет назад его выперли из школы в Уиннисоу, и он был чем-то вроде героя для тех самых мальчишек, что обзывали ее „Грозой гангстеров“ и „Эдгаром Гувером“. Но она не дожидалась, пока он крикнет что-нибудь новенькое, а сразу начинала выбивать дробь, и так до самого поля, да как можно громче, чтобы не слышать, проорал он свою очередную гнусность или нет.

А потом, в самом начале выпускного года, с оркестром было внезапно покончено. За две недели она дважды пропустила репетиции — проводила время у Элли Сауэрби, а мистеру Валерио объясняла (первая ложь за многие годы), что ей пришлось ухаживать за больной бабушкой. Он ей поверил, и между ними не осталось никакой натянутости — Люси по-прежнему оставалась „его надеждой“, как он говорил. И она по-прежнему волновалась, когда выходила на поле, командуя себе: „Левой-правой… левой… правой…“, и выбивая приглушенную маршевую дробь, пока они не выстраивались у средней линии и не начинали играть гимн. Ради этого мгновения Люси жила всю неделю, и дело тут было вовсе не в глупеньком школьном патриотизме и даже не в любви к родине, которой у нее не меньше и не больше, чем у любого другого. Звездный флаг развевался на ветру, и это было, действительно, впечатляющее зрелище, но по-настоящему она начинала волноваться, когда все вставали в едином порыве при первых звуках, разносившихся по полю. Уголком глаз она видела, как одна за другой обнажаются головы, и чувствовала, как барабан мягко бьет по ноге, и ощущала солнечное тепло на волосах, которые выбивались из-под черной шляпы с желтым плюмажем и серебряными галунами. Да, это было поистине великолепно — и так оно продолжалось вплоть до того самого дня, до той сентябрьской субботы, когда оркестр замер напротив трибуны, где все стояли в торжественном молчании, она крепко сжала отполированные палочки, а мистер Валерио забрался на складной стул, который для него всегда выносили на поле, поглядел на них и прошептал, улыбаясь: „Добрый день, музыканты“, — и тут, перед тем как он взмахнул дирижерской палочкой, она вдруг поняла (сама не зная отчего), что в оркестре объединенной средней школы города Либерти-Сентр всего четыре девушки: кларнетистка Ева Петерсон с бельмом на глазу, Мерлин Эллиот, хоть она и была сестра знаменитого Билла Эллиота, но сама она заикалась; новенькая горнистка, которой мистер Валерио очень гордился, — бедняжка Леола Крапп — такое чудное имя, да еще в свои четырнадцать лет она весила две сотни фунтов „без ничего“. И — Люси.

В понедельник она сказала мистеру Валерио, что у нее не хватает времени для занятий — вечером работа в Баре Дэйла, а днем репетиции. „Но ведь мы в полпятого заканчиваем…“ — „Все равно“, — ответила она, глядя в сторону. „В прошлом году это у вас как-то получалось, Люси. Вы закончили год с отличием“. — „Да, но… Мне очень жаль, мистер Валерио“. — „Люси, — начал он, — вы и Бобби Уитти моя единственная опора. Прямо не знаю, что и сказать… Как раз приближаются самые важные игры“. — „Я понимаю, мистер Валерио, но все же так будет лучше. Я все обдумала. Поступление в колледж тоже приближается, вы ведь знаете. Так что мне надо изо всех сил стараться получить стипендию. И еще мне надо зарабатывать в Молочном Баре. Если бы я могла обойтись, тогда конечно… Но я никак не могу“. — „Ну, — сказал он, опуская свои большие черные глаза, — не представляю, что теперь будет в группе ударных. Кому держать ритм? Боюсь даже подумать об этом“. — „Мне кажется, Бобби справится, мистер Валерио“, — неуверенно проговорила она. „Бобби, — вздохнул он. — Ну да ладно, я ведь тоже не Фриц Райнер. Видать, в школьном оркестре иначе и быть не может“. — „Мне, правда, очень жаль, мистер Валерио“. — „Да, не так уж часто на моем пути встречается мальчик или девочка, серьезно относящиеся к барабану. Даже самые лучшие просто колошматят почем зря. Да… Вы были моей надеждой, Люси“. — „Спасибо, мистер Валерио. Это для меня много значит. Очень много. Правда“. Затем она поставила на его стол коробку, в которую сложила форму. Шляпу с серебряными галунами и золотым плюмажем она держала в руке. „Мне, правда, очень жаль, мистер Валерио“. Он взял шляпу и положил ее рядом с коробкой. „А барабаны там, — сказала она, чувствуя мгновенную слабость, — в оркестрантской“.

Поделиться с друзьями: