Она и он
Шрифт:
Только через две недели она получила долгожданные деньги. Все это время она плела кружева с усердием, огорчавшим Палмера. Став наконец обладательницей нескольких банковских билетов, она щедро заплатила своей доброй хозяйке и позволила себе прокатиться с Палмером вдоль берегов бухты; но она решила остаться в Порто-Венере еще на некоторое время — она сама не могла объяснить, почему ей так полюбилось это унылое и нищенское местечко.
Бывают душевные состояния, которые можно чувствовать, но трудно определить. Терезе удавалось излить душу только в письмах к матери.
В июле она писала ей:
«Я все еще здесь, несмотря на гнетущую жару. Я прилепилась, как раковина, к этой скале, где никогда не вздумает расти ни одно дерево, но где дуют сильные и живительные морские ветры. Климат здесь резкий, но здоровый, а беспрерывно видеть море, которое прежде я не могла переносить, кажется, стало для меня необходимостью. Местность, лежащая позади меня, куда я могу за два часа добраться на лодке, весной была восхитительна. Если пройти подальше, в том направлении, куда врезается бухта, то в двух или трех километрах от берега увидишь удивительные места. Почва, развороченная какими-то происходившими давным-давно землетрясениями, образует там причудливые складки. Это ряд красных песчаных холмов, покрытых соснами и вереском, надвигающихся друг на друга; на их гребнях образовались довольно широкие естественные дороги, которые вдруг отвесно падают в пропасть, так что вы не знаете, как продолжать путь. Если вернуться обратно по своим следам и заблудиться в лабиринте
Но сейчас уже нет и в помине этих пустошей, покрытых цветущим дроком и кустами белого вереска, распространявших такой свежий и тонкий аромат в первые дни мая. Тогда здесь был рай земной: в лесах благоухало ложное черное дерево, иудино дерево [11] , душистый терновник и ракитник, сверкающий, словно золото, среди черных кустов мирта. Теперь все выжжено, сосны источают терпкий аромат, на полях люпина, еще недавно цветущих и таких душистых, торчат только обрезанные стебли, черные, как будто их опалил огонь; жатва убрана, на полуденном солнце над землей поднимается пар, и нужно вставать очень рано, чтобы прогулка не превращалась в мучение. А так как, чтобы добраться в лодке ли, пешком ли до хорошего леса, нужно не меньше четырех часов, то возвращаться оттуда неприятно; высоты же, непосредственно окружающие бухту, великолепны по форме и живописны, но такие голые, что легче всего дышится все-таки в Порто-Венере или на острове Палмариа.
И потом, в Специи есть бич — москиты, порождаемые стоячими водами маленького соседнего озера и огромными заболоченными пространствами, которые земледельцы отвоевывают у моря. Здесь мы не страдаем от избытка пресной воды; у нас только море и скалы, а значит, нет насекомых, нет ни одной травинки, но зато какие облака, пурпурные, золотые, какие величественные бури, какой торжественный покой! Море — это картина, краски и настроение которой меняются каждую минуту дня и ночи. Здесь есть пучины, откуда доносятся страшные вопли, невообразимые, пугающие, нестройные; здесь раздается плач отчаяния, звучат проклятия ада, и по ночам я слышу из своего окошечка эти голоса бездны, то ревущие в какой-то неслыханной вакханалии, то поющие дикие гимны, которые наводят страх даже тогда, когда наступает почти полное затишье.
И вот теперь я полюбила все это, — а я ведь всегда предпочитала поля, меня тянуло к спокойным зеленым уголкам. Потому ли, что во время моей роковой любви я привыкла к грозам и не могу теперь обходиться без шума? Может быть, и так! Мы, женщины, такие странные создания! Должна признаться вам, моя любимая: прошло немало дней, пока я привыкла существовать без мук. Я не знала, что делать с собой, потому что мне некому было прислуживать, не за кем ухаживать. Было бы лучше, если бы Палмер стал хоть чуть-чуть несносным; но вот какая несправедливость: едва лишь я заметила в нем что-то похожее на это, как я взбунтовалась, а теперь, когда он снова стал ангельски добрым, я не знаю, на ком мне выместить ужаснейшую скуку, которая охватывает меня по временам. Увы! Да, это так!.. Сказать вам? Нет, лучше мне и самой не знать этого или, если я это знаю, не огорчать вас своим безрассудством. Я хотела рассказать вам только о здешних местах, о моих прогулках, о моих занятиях, о моей печальной комнатке под крышей или, вернее, на крыше, где мне нравится быть одной, никому не известной, забытой всем миром, без обязанностей, без заказчиков, без дел, без всякой работы, кроме той, которая мне нравится. Я заставляю позировать маленьких детей и для забавы образую из них живописные группы; но всего этого вам недостаточно, и если я не скажу вам, к чему влечет меня мое сердце и чего я хочу, вы еще больше встревожитесь. Так вот, знайте, я твердо решила выйти замуж за Палмера, и я люблю его; но до сих пор я не могла отважиться сказать ему, когда это будет: я боюсь, боюсь и за себя и за него. Что станется с нами назавтра после этого нерасторжимого союза? Я уже вышла из возраста иллюзий, и после такой жизни, как моя, у меня накопилось за сто лет опыта, а значит, столько же и страхов! Я думала, что совершенно отдалилась от Лорана; так оно и было в Генуе, в тот день, когда он сказал мне, что я его бич, убийца его гения и славы. Теперь я чувствую, что не совсем еще оторвана от него; после его болезни, его раскаяния и его прелестных писем, полных нежности и отречения, которые он писал мне за два последних месяца, я понимаю, что великий долг еще связывает меня с этим несчастным ребенком, и я не хотела бы обидеть его, покинув его окончательно. А ведь это может случиться на следующий день после моей свадьбы. Палмер уже проявлял минутную ревность, и она может вернуться в тот день, когда он будет иметь право сказать мне: «Я так хочу!» Я больше не люблю Лорана, моя дорогая, клянусь вам, я лучше хотела бы умереть, чем снова полюбить его, но в тот день, когда Палмер захочет разбить те дружеские чувства, которые пережили во мне эту несчастную страсть, быть может, я разлюблю Палмера.
Все это я сказала ему; он меня понял, так как гордится тем, что он великий философ, и твердо уверен: то, что кажется ему справедливым и хорошим сегодня, никогда не изменится в его глазах. Я тоже верю в это и все-таки прошу его подождать, пока протекут дни, не считая их, и продлить это спокойное и приятное состояние, в котором мы сейчас пребываем. Правда, у меня бывают приступы хандры, но по природе своей Палмер не очень проницателен, и я могу скрыть их от него. Я могу в его присутствии выглядеть, по выражению Лорана, как больная птица, и Палмера это не испугает. Если в будущем нам не грозит иной опасности, кроме той, что, когда я буду нервничать и грустить, он этого не заметит и не встревожится, мы уживемся и будем по возможности счастливы. Но если он станет следить за моим рассеянным взглядом, будет стараться угадать мои мысли и наконец станет повторять все те жестокие ребячества, которыми меня угнетал Лоран в часы моей душевной подавленности, то я чувствую, что у меня уже не будет сил бороться; пусть лучше меня убьют сейчас же, и пусть все будет кончено — чем скорее, тем лучше».
11
Иудино дерево, или багрянник — дерево, дико растущее в Палестине и на побережье Средиземного моря.
В эти же дни Тереза получила от Лорана такое пылкое письмо, что она встревожилась. Опять это были излияния, но уже не дружбы, а любви. Молчание, которое Тереза хранила о своих отношениях с Палмером, вернуло художнику надежду на ее возвращение. Он не мог больше жить без нее; напрасно старался он забыться в своих прежних утехах. Теперь они опротивели ему до тошноты.
«Ах, Тереза! — писал он ей. — Прежде я упрекал тебя в том, что ты слишком целомудренна и создана скорее для монастыря, чем для любви. Как я мог так святотатствовать? С тех пор как я стараюсь вновь пристраститься к пороку, я чувствую, что опять становлюсь целомудренным, как само детство, и женщины, с которыми я встречаюсь, говорят, что я гожусь в монахи. Нет, нет, я никогда не забуду того, что между нами было нечто большее, чем любовь: эта материнская нежность, часами согревавшая меня растроганной и безмятежной улыбкой, эти излияния сердца, эти взлеты ума, эта поэма, пережитая вдвоем, в которой мы, сами о том не думая, были и авторами и героями. Тереза, если ты не принадлежишь Палмеру, ты можешь быть только моей! С кем другим обретешь ты снова эти пылкие волнения, эту глубокую нежность? Разве все дни у нас были горькими? Разве не было и прекрасных? А впрочем, разве ты ищешь счастья, ты, воплощенное самопожертвование? Можешь ли ты не страдать ради кого-то, и не называла ли ты меня иногда, когда ты прощала мне мои безумства, своей дорогой мукой и пыткой, без которой ты не можешь обойтись? Вспомни, вспомни, Тереза! Ты страдала, и все-таки ты живешь. А я заставлял тебя страдать и умираю от этого! Разве я не достаточно искупил свою вину? Вот уже три месяца, как душа моя в агонии!..»
Затем начинались упреки. Тереза сказала ему либо слишком много, либо слишком мало. Изъявления ее дружеских чувств были слишком пылкими, если это была только дружба, и слишком холодными и осторожными, если это была любовь. Нужно, чтобы у нее хватило мужества заставить его жить или дать ему умереть.
Тереза решилась ответить ему, что она любит Палмера и хотела бы любить его всегда; однако же она умолчала об их предполагаемом браке, на который она не могла заставить себя смотреть как на дело решенное. Она насколько могла смягчила удар, который это признание должно было нанести гордости Лорана.
«Знай, — писала она ему, — что я отдала свое сердце и жизнь другому не для того, чтобы, как ты говорил, наказать тебя. Нет, я простила тебя от всей души в тот день, когда ответила на любовь Палмера, и доказательство моего прощения то, что во Флоренцию мы помчались вместе с ним. Неужели ты в самом деле думаешь, мое бедное дитя, что, ухаживая за тобой во время твоей болезни, я была только сестрой милосердия? Нет, нет, не долг приковал меня к твоему изголовью, а материнская нежность. Разве мать не прощает всегда? Вот видишь, так всегда и будет! Каждый раз, когда, не посягая на то, чем я обязана Палмеру, я смогу быть тебе полезной, ухаживать за тобой и утешать тебя, ты снова обретешь меня. Только потому, что Палмер не препятствует этому, я смогла полюбить его, только потому я его и люблю. Если бы мне пришлось перейти из твоих объятий в объятия твоего врага, я возненавидела бы себя, но он тебе не враг. Наши руки соединились в тот миг, когда мы поклялись друг другу всегда заботиться о тебе и никогда тебя не покидать».
Тереза показала это письмо Палмеру, которого оно глубоко взволновало; он захотел тоже написать Лорану и обещать ему постоянные заботы и искреннюю дружбу.
После этого Лоран долго не писал. Мечта, которую он снова начал было лелеять, теперь улетела без возврата. Сперва он испытывал жгучую боль, но решил стряхнуть с себя это горе, так как чувствовал, что не в силах выдержать его. С ним произошла одна из тех резких и полных перемен, которые то губили его, то спасали ему жизнь, и он написал Терезе:
«Благословляю тебя, моя обожаемая сестра; я счастлив, я горжусь твоей верной дружбой, а дружба Палмера растрогала меня до слез. Почему ты не сказала мне раньше, жестокая? Я не страдал бы так сильно. В самом деле, что мне было нужно? Знать, что ты счастлива, и ничего больше. Ведь только потому, что я воображал тебя грустной и одинокой, я хотел припасть к твоим ногам и сказать тебе: «Ну что ж, если ты страдаешь, будем страдать вместе. Я хочу разделить твою грусть, твои горести и твое одиночество». Разве это не было моим долгом и моим правом? Но ты счастлива, Тереза, а значит, и я тоже! Благословляю тебя за то, что ты сказала мне это. Теперь я наконец освобожден от угрызений совести, которые терзали мое сердце. Я могу идти с высоко поднятой головой, дышать полной грудью и повторять себе, что я не осквернил и не испортил жизнь лучшей из подруг! Ах, я так горжусь тем, что ощущаю эту благородную радость вместо отвратительной ревности, которая мучила меня прежде!!
Дорогая Тереза, мой милый Палмер, вы мои ангелы-хранители. Вы принесли мне счастье. Благодаря вам я понял наконец, что родился не для такой жизни, какую вел. Я возрождаюсь, я чувствую, как небесные флюиды спускаются в мои легкие, жаждущие чистого воздуха. Все мое существо обновляется. Я буду любить!
Да, я буду любить, я уже люблю!.. Я люблю прекрасное и чистое дитя, которое еще ничего не знает об этом и возле которого я испытываю неизъяснимое наслаждение хранить тайну моего сердца, казаться и быть таким же наивным, таким же веселым, таким же ребенком, как она сама. Ах! Как они прекрасны, эти первые дни зарождающегося волнения! Разве нет чего-то возвышенного и пугающего в этой мысли: я предаю себя, другими словами — я себя отдаю! Завтра, быть может — сегодня вечером, я уже не буду принадлежать себе?
Радуйся, моя Тереза, такому завершению печальной и безумной юности твоего бедного сына. Скажи себе, что это обновление существа, которое казалось погибшим, а теперь, вместо того чтобы барахтаться в тине, раскрывает крылья, как птица, — и все это дело твоей любви, твоей доброты, твоего терпения, твоего гнева, твоей строгости, твоего прощения и твоей дружбы! Да, нужны были все перипетии этой интимной драмы, в которой я был побежден, чтобы заставить меня открыть глаза. Я твое создание, твой сын, твой труд и твое воздаяние, твое мученичество и твой венец. Благословите меня оба, друзья мои, и молитесь за меня, я полюбил!»
Все письмо было написано в таком духе. Получив этот гимн радости и благодарности, Тереза впервые почувствовала, что и ее счастье полно и прочно. Она протянула обе руки Палмеру и сказала ему:
— Ну, так когда же и где мы обвенчаемся?
XI
Было решено, что свадьба их состоится в Америке. Палмер был бесконечно рад, что сможет представить Терезу своей матери и что та будет присутствовать при свадебном обряде. Мать Терезы не могла надеяться на счастье быть на этой церемонии, даже если бы ее дочь венчалась во Франции. Она была вознаграждена за это лишение радостной уверенностью в том, что Тереза помолвлена с человеком разумным и преданным. Она терпеть не могла Лорана и всегда дрожала при мысли, что он снова станет мучить Терезу.
«Юнион» готовился к отплытию. Капитан Лоусон предлагал взять с собой Палмера и его невесту. Для офицеров корабля было бы настоящим праздником совершить переход, имея на борту эту всеми любимую пару. Молодой мичман, стараясь загладить свою дерзкую попытку, держал себя по отношению к Терезе в высшей степени почтительно и выражал ей самое искреннее уважение.
Когда Тереза уже приготовилась к тому, чтобы восемнадцатого августа сесть на корабль, она получила письмо от матери, которая умоляла ее заехать в Париж, хотя бы на одни сутки. Она тоже должна была приехать туда по семейным делам. Кто знает, когда Тереза сможет вернуться из Америки? Другие дети не принесли счастья бедной матери, потому что, по примеру недоверчивого и раздражительного отца, относились к ней непочтительно и холодно. Поэтому она обожала Терезу, которая одна из всех детей была ей нежной дочерью и преданным другом. Она хотела благословить и обнять ее, быть может, в последний раз, потому что чувствовала себя преждевременно состарившейся, больной и усталой от жизни, в которой не было ни душевного покоя, ни нежной любви.
Палмера сильно раздосадовало ее письмо, хотя он и не хотел в этом признаться. Он, как будто всегда охотно уверявший Терезу в своей прочной дружбе с Лораном, все же беспрестанно мучился тревогой, какие чувства могут проснуться в сердце Терезы, когда она снова его увидит. Палмер, конечно, сам не отдавал себе отчета в своих опасениях и заявлял, что совершенно спокоен, но он ясно ощутил эту тревогу, когда пушка американского корабля разбудила эхо вокруг бухты Специи своими прощальными залпами, повторявшимися весь день восемнадцатого августа.
При каждом залпе он вздрагивал, а при последнем так сильно сжал руки, что хрустнули пальцы.
Тереза удивилась. Ей казалось, что с того времени, как он приехал в эти края и объяснился с нею, он был совершенно спокоен.
— Боже мой, что же это такое? — воскликнула она, пристально глядя на Палмера. — Что у вас за предчувствие?
— Да, верно, — поспешно ответил Палмер, — предчувствие… Оно относится к Лоусону, моему другу детства. Не знаю, почему… Да, да, это предчувствие!
— Вы боитесь, что с ним случится несчастье в море?